Тема хозяина в романе М.А.Шолохова «Поднятая целина»
Лариса Рослякова
средняя школа №40
г.Набережные Челны
“Хозяин! Яков Лукич, выйди-ка на час!” С этой реплики начинается знакомство с персонажем, занимающим особое место в романе «Поднятая целина», а отчётливая пульсация слова “хозяин”, четырежды звучащего только в первой главе, определяет русло для размышлений. Коллективизация сельского хозяйства в традиционном понимании — это замена старых хозяев земли новыми. Чем же была обусловлена необходимость такой замены?
Ответ на этот вопрос в романе связан с историей Якова Лукича Островнова, трудолюбие и предприимчивость которого не могут не признать даже его идейные противники. “Пшеницу новую из Краснодара выписывал... — в любой суховей выстаивает, снег постоянно задерживает на полях, урожай у него всегда лучше. Хоть он трошки и кряхтит, как мы его налогом придавим, а хозяин хороший”, — говорит о нём Андрей Размётнов.
Как же оценивает хороший хозяин обстановку, сложившуюся в стране к началу 30-х годов? “Жизня никак не радует, не веселит. Вот энто трошки зачали казачки собираться с хозяйством, богатеть. Налоги в двадцать шестом али в двадцать седьмом году были, ну, сказать, относительные. А теперь опять пошло навыворот”, — делится Яков Лукич своими раздумьями с Половцевым.
Короткий монолог побуждает взглянуть на произошедшие в стране перемены глазами хлебороба. Новая власть не только наделила крестьян землёй, но и приветствовала увеличение посевов. По три, пять, семь кругов сеял Яков Лукич, а круг — четыре гектара. Старательных тружеников в Гремячем немало: из трёхсот домохозяев в бедняках числятся только тридцать два, и это несмотря на революцию, гражданскую войну, продразвёрстку, когда всё зерно забирали “под гребло”. Введение нэпа оживило деревню и укрепило позиции зажиточных крестьян. Почему же официально признанный середняком Яков Лукич так боится раскулачивания? Ведь кулак — это сельский капиталист, живущий за счёт наёмного труда, а никто из гремяченцев под это определение не подходит, так как даже самые зажиточные нанимали работников только на короткое время и полностью с ними рассчитались.
Однако опасения Якова Лукича не напрасны, и связаны они с политикой того, кого крестьяне называют хозяином и чья тактика находит отражение в романе. Вновь обратимся к истории. В конце 20-х годов в экономике страны начинаются перемены, вызывающие недоумение середняков. В 1928году Сталин потребовал применения к крестьянам чрезвычайных мер. Начал возрождаться принцип развёрстки, хотя нэп никто не отменял. Новая налоговая политика носила чётко выраженный классовый характер: объём сельхозналога увеличился в среднем на тридцать процентов, и облагались им только зажиточные крестьяне. Опасаясь раскулачивания, они начинают сокращать посев, и в 1929году власть вводит карточки на хлеб. Кулак как представитель сельской буржуазии был к этому времени уже ликвидирован, но власть объявляет кулаком среднего крестьянина и настаивает на применении к нему репрессивных мер.
Комментируя такую политику государства, академик В.А.Тихонов подчёркивал, что главный вопрос коллективизации — это вопрос о хлебе. “Благодаря нэповской политике более половины всего товарного хлеба в те времена давал уже середняк с небольшим количеством кооперативов и государственных хозяйств. В выступлениях Сталина того времени можно чётко проследить логику его политики по отношению к крестьянству, которую он и не считал нужным вуалировать: стране нужен хлеб; этот хлеб теперь — у среднего крестьянина. Крестьянин согласен отдать хлеб только в обмен на промышленные товары, которых у государства пока нет. Чтобы иметь их, надо развивать промышленность, а для этого нужен хлеб. Порочный круг! И надо разорвать его. Как? Мы не можем даром взять хлеб у крестьянина, но можем взять его, как показывает опыт, у колхоза. Значит, надо немедля объединить крестьян в колхозы. По отношению к тем, кто сопротивляется, применить антикулацкие меры, для чего подвести зажиточных крестьян под категорию кулака”.
В романе Шолохова решения хозяина разъясняет гремяченской бедноте посланец партии, двадцатипятитысячник Давыдов: “С хлебом трудности оттого, что кулак гноит его в земле, у него с боем хлеб приходится брать! <...> Кулака терпели мы из нужды: он хлеба больше, чем колхозы, давал. А теперь наоборот. Товарищ Сталин точно подсчитал эту арифметику и сказал: уволить кулака из жизни! Отдать его имущество колхозам...”
Пылкая речь Давыдова вызывает немало вопросов. Почему надо уничтожать основного производителя хлеба в стране? Чем объяснить варварское отношение хороших хозяев к собранному урожаю? Что им мешает продать зерно государству?
Шолохов не уклоняется от ответов. По данным Кондрата Майданникова, государство платит крестьянину за пуд зерна рубль с гривенником. Чистый денежный доход Майданникова за год составляет сорок один рубль. Смехотворность этой суммы подчёркивает упоминание в конце второй книги о цене четвертинки водки: Щукарь, собираясь помянуть утонувшего в колодце козла Трофима, выпрашивает у Давыдова десятку.
М.М.Пришвин, описывавший в своём дневнике 1930года события, происходившие в окрестных деревнях Загорска и Переславля-Залесского, отмечал, что башмаки в частной продаже стоили в то время пятьдесят рублей, а сапоги — сто пятьдесят.
Кондрат Майданников, продающий хлеб государству, на вырученные деньги может купить только самое необходимое: соль, спички, керосин, мыло. Впрочем, мыло — дефицит, в чём Давыдов убеждается с первых дней приезда. О покупке одежды и обуви гремяченцы могут только мечтать. “В еповской лавке товару нет, а Христиша босая”, — вздыхает о своей дочке Майданников. “В сапогах зиму и лето ходишь, а нам и на чирики товару нету”, — слышит Размётнов во время “бабьего бунта”.
Обрабатывающий свой надел в одиночку Кондрат убеждает себя, что в колхозе ему хуже не будет. “Мы с потрохами в колхоз пойдём!” — восклицает бедняк Любишкин. “Кто же сам себе лиходей?” — не разделяет подобного энтузиазма Яков Лукич.
Размежевание мнений обосновывает противопоставление двух собраний: актива и бедноты и общего. Неудивительно, что бедняки, слушающие Давыдова, “как не слушают самого искусного сказочника”, единогласно голосуют за колхоз: терять им нечего; удивительно, почему эти тридцать два человека не смогли поднять хозяйство в благоприятных условиях и пробиться в середняки. Разумеется, болезнь, инвалидность, потеря кормильца ощутимо сказываются на благосостоянии семьи, но нельзя оставить без внимания и реплику Ахваткина на общем собрании: “Хоть и говорит советская власть, что лодырей из бедноты нету, что это кулаки выдумали, но это неправда”.
Лодыри существуют в любом обществе. Академик В.А.Тихонов утверждал, что двадцать процентов населения не работают и не будут работать ни при какой системе. Однако никто не может упрекнуть в лени Павла Любишкина, который не в состоянии заработать себе на новые штаны, а старые такие, что “мимо девок днём не ходи, напужаешь до смерти”. Своеобразие его психологии выявляют глаголы, совершенно не свойственные Якову Лукичу: “Мы знаем, что такое колхоз, и пойдём в него. Дайте машины!.. Жилы кулаку перережьте, тогда пойдём! Отдайте нам его машины, его быков, силу его отдайте, тогда будет наше равенство!”
Яков Лукич превыше всего ценит самостоятельность, а Любишкин не знает, что делать с обрушившейся на него свободой, поэтому один ощущает себя хозяином, а другой — работником. С точки зрения таких, как Любишкин, виновником всех бед является кулак.
“Кулаков громить ведите!” Клич гремяченской бедноты напоминает о том, что неистребимая страсть к труду может стать укором для менее старательных, что ненависть часто рождается из зависти к самым работоспособным и инициативным.
Мечты Любишкина, связанные с перераспределением собственности, вскоре сбудутся, но, назначенный бригадиром, он вновь начинает атаковать Давыдова просьбами и жалобами: “Ничего не выходит!.. Плугатарей насилу собрал... Гон пройдут, сядут курить, и не спихнёшь их... Ты мне людей давай да плугов прибавь, а шутки вышучивать я и без тебя умею!.. Сымите меня с бригадиров, нету моего терпения валандаться с такими подобными: они и меня-то стреножили своей работой!”
Выходит, “хозяйствовать умно” не всем под силу. Человек с психологией иждивенца никогда не станет настоящим хозяином. Тех, кто жадно слушает Давыдова на собрании актива и бедноты, объединяет не столько надежда на чудо, сколько неспособность самостоятельно изменить свою жизнь.
Середнякам чужды иждивенческие настроения. Любишкин просит о помощи, а одинокая Марина Пояркова неплохо управляется со своим хозяйством сама. Не жалуются на жизнь ни отец одиннадцати детей Гаев, ни бывший бедняк Тит Бородин.
На общем собрании мы не слышим Давыдова: писатель концентрирует наше внимание на тех, кто привык жить без подсказки. Середняки открыто заявляют о своём нежелании смешиваться с бедняками, говорят о нарушении принципа добровольности, о некомпетентности нового начальства, об опасности уравниловки. Но из двухсот семнадцати присутствующих домохозяев за колхоз всё же голосуют шестьдесят семь. Не забудем, однако, что перед общим собранием на хуторе прошло раскулачивание. Страх разорения, страх за судьбу детей подталкивал к поступкам, которым отчаянно противился разум.
На фоне этих событий ещё отчётливее звучит вопрос “за что?”. Исправный налогоплательщик Фрол Дамасков не может понять, за что его выгоняют из дому и конфискуют имущество, в недоумении Тит Бородин, убеждённый, что власть держится не на “портфельщиках”, а на тех, кто своими руками даёт ей “что жевать”. Но “уволить кулака из жизни” велит хозяин, чьи приказы обсуждению не подлежат.
Якову Лукичу Островнову на этот раз удалось избежать беды. Фамилией своего героя писатель подчёркивает его особое положение среди хуторян. Островнов не мародёрствовал, как Титок, не скупал краденое, как Лапшинов, да и секрета из своих успехов вроде бы не делал. “...Работал день и ночь... Сам возля земли кормился и других возля себя кормил. Хоть и не раз шкуру с меня сымали, а я опять же ею обрастал... Стал... к агрономам прислухаться, начал за землёй ходить, как за хворой бабой. Кукуруза у меня первая в хуторе, урожай лучше всех... Словом, стал культурный хозяин.
...Работал я и сын с женой. Два раза толечко поднанимал работника в горячую пору... сеял, аж кутница вылазила”, — рассказывает он Половцеву.
Почему же так не любят “культурного хозяина” на хуторе? “Самый лютый кулак он, а вы за пазухой гадюку пригрели”, — скажет Давыдову Иван Аржанов, в мальчишках полтора года живший у Островнова в работниках. По словам Аржанова, работники у Якова Лукича были всегда: “Года четыре назад он присмирел, когда налогами стали жать...” Значит, не всё открывает Яков Лукич Половцеву. Не знает бывший есаул, что приход революции не застал врасплох Островнова, который “со всей присущей ему трезвостью и хитрецой... успел разглядеть надвигающееся безвременье и быстро, незаметно для соседей и хуторян спустить нажитое”, зарыв тридцать золотых десяток и кожаную сумку серебра.
Не догадывается и Давыдов, назначивший Островнова завхозом, о его истинном отношении к власти. “Хозяин нужен, чтобы у него колхозная копейка рублём звенела”, — объясняет он своё решение Нагульнову.
Но время таких, как Яков Лукич, уходит. Сможет ли кто-нибудь из новоиспечённых колхозников составить ему конкуренцию?
Председатель ТОЗа Аркашка Менок, по общему мнению, — плохой хозяин. Убеждённый враг собственности Макар Нагульнов не желает быть хозяином по идейным соображениям. Андрей Размётнов не способен без помощи матери отыскать лопату на собственном подворье. У трудолюбивого и честного Кондрата Майданникова нет знаний и опыта Якова Лукича. Работящий и сильный Демид Молчун, как и Любишкин, — только работник, исполнитель. И наивно надеяться, что Дёмка Ушаков, без зазрения совести боронящий колхозное поле вдоль борозды, будет за землёй ходить, “как за хворой бабой”.
Итак, хороший хозяин объединяет в себе ряд качеств, которые свидетельствуют о его человеческой незаурядности, одарённости, таланте. Но наступает время, когда талант хозяина отвергается государством, становится поводом для репрессий. Так кто же идёт на смену талантам?
Председателем гремяченского колхоза райпартком, по согласованию с райполеводсоюзом, выдвигает бывшего ленинградского слесаря Семёна Давыдова. Семён в переводе означает “умеющий слушать”. Однако с самого начала Давыдов поражает своим нежеланием вслушиваться в то, что противоречит его взглядам. “Ты короче”, — перебивает он Нагульнова, с болью рассказывающего о перерождении Титка. Полутонов и оттенков Давыдов не признаёт, решения принимает быстро, не обременяя себя сомнениями. “Был партизан — честь ему за это, кулаком стал, врагом сделался — раздавить!” — вершит он судьбу Титка.
“Я правильно говорю”. Интонация этой фразы определяет характер первых выступлений Давыдова перед гремяченцами. Самоуверенность городского человека изумляет сдержанного Якова Лукича: “Ходит-то, сукин сын! Будто всей земле хозяин! Будто по своему куреню идёт!”
Давыдов думает и действует как представитель передового класса, авангарда революции, не сомневаясь в своём праве учить и воспитывать. “Я буду проводить линию партии, а тебе, товарищ, рубану напрямик, по-рабочему: твоя линия ошибочная, политически неправильная, факт!” — говорит он секретарю райкома в первый день приезда.
Собственная некомпетентность в сельском хозяйстве Давыдова ничуть не смущает, поскольку он хорошо знает задачи партии на этом фронте: главное сейчас — ликвидировать кулака, потом создать и укрепить колхоз, “довести процент вступивших до ста, наконец посеять”. Сражавшийся с контрой, он не сомневается, что сможет легко решить и мирные проблемы.
А в прошлом — полусиротское детство, гражданская война и девять лет работы на заводе.
Одинокий, неухоженный, оторванный от корней, безродный, как сам себя называет... Бесчувственный? Если судить по сценам раскулачивания — несомненно. Сосредоточенно описывает кулацкое имущество, хладнокровно выгоняет бывших хозяев на мороз. При этом получает боевое крещение — удар железной занозой по голове. На угрозу ещё раз пустить кровь реагирует без промедления: “Мне мало крови пустили! Я ещё доживу до той поры, пока таких, как ты, всех угробим. Но, если понадобится, я за партию... я за свою партию, за дело рабочих всю кровь отдам!.. Всю, до последней капли!”
Выглядит Давыдов как типичный пролетарий: поношенное пальто, старенькие ботинки, брюки с бахромой внизу от ветхости. У него нет ни дома, ни семьи, из имущества — один чемоданчик. Лишённый личных интересов, он всецело отдаётся делу партии, ощущая себя её солдатом, и жалость Размётнова к кулацким детям считает предательством.
Давыдов несёт в себе неутихающую боль за материнское унижение, за слёзы голодных сестрёнок. Эта боль заслоняет происходящую на его глазах трагедию. В раскулачивании он видит акт исторического возмездия, поэтому ему непонятны чувства Размётнова, противящегося роли палача. Бывший слесарь искренне верит, что на жизнь сосланных гремяченцев никто не посягает: “Работать будут — кормить будем. А когда построим, эти дети уже не будут кулацкими детьми. Рабочий класс их перевоспитает...”
Привыкший довольствоваться газетной информацией, Давыдов всегда чётко представлял себе ход событий и своё место в них. Однако жизнь в Гремячем обрушивает на него множество вопросов, ответы на которые нельзя найти в газетах, и он отправляется в самостоятельный поиск, отталкиваясь от прежнего опыта: “Хутор был для него — как сложный мотор новой конструкции...”
Освоение нового дела осложняется множеством причин. Гремяченский колхоз числится самостоятельным, так как территориально отделён от других населённых пунктов, но каждый шаг председателя контролируется начальством. “Вот тебе задание на ближайшие дни: собрать полностью семфонд, отремонтировать инвентарь к севу, добиться стопроцентной коллективизации...” “Невыполнение важнейшей директивы райкома повлечёт за собой весьма неприятные для тебя оргвыводы”, — напутствует его секретарь райкома, на которого “округ и край жмут, дышать не дают”.
Никто из начальников, стоящих над Давыдовым, не чувствует себя хозяином, поскольку полностью зависит от другого начальника. И Давыдов тоже должен стать одним из таких руководителей-исполнителей, претворяющих в жизнь великие предначертания, поэтому зависимость от чужой воли он воспринимает как должное: “Я сначала коммунист, а потом уже... председатель колхоза!”
Создание гремяченского колхоза началось с обобществления скота, а затем и птицы: “Стон стоял по хутору от скотиньего рёва и птичьего гогота и крика”. Страшное зрелище опустелых дворов рождало горькие думы и чувство запоздалого протеста. “Режь, теперь оно не наше”, — выносили приговор оставшейся живности те, у кого раньше хозяйской заботой радовалось сердце. “Оно теперича не наше, колхозное”, — говорит о растоптанном быками сене Куженков-младший. “За худобой не хотят смотреть, многим она обчужала”, — подводит первые итоги Майданников.
Со слов “не моё, не наше” начался процесс отчуждения от земли, нёсший прямую угрозу разрушения народного хозяйства. Однако объективный анализ происходящего противоречил духу времени, и негативные явления объяснялись происками врагов. Давыдов не сомневается, что массовый убой скота вызван кулацкими кознями, а не утратой личного интереса хлебороба. Ему, городскому человеку, трудно понять, что личный интерес для крестьянина связан прежде всего с радостью созидания, без которой жизнь теряет всякий смысл.
Утрата личного интереса тормозила вопросы, которые неизбежно должны были встать перед настоящим хозяином.
Разумно ли отбирать у крестьян среди зимы скот, не подготовив для него помещений?
Разумно ли обобществлять петухов и кур, которые с первого дня начинают истреблять друг друга? Ведь убытки неизбежны.
Но подсчитывать возможные убытки некому и некогда, хотя у самых совестливых и трудолюбивых уже появились первые сомнения на этот счёт.
“Трое работают, а десять под плетнём на прицыпках сидят, цигарки крутят”, — хмуро говорит Майданников, мучительно преодолевающий чувство жалости к своему добру как позорный пережиток прошлого.
“Ты не волнуйся... Всё в наших руках, всё обтяпаем, факт! Введём систему штрафов, обяжем бригадиров следить под их личную ответственность”, — успокаивает его Давыдов, понимающий, что без принуждения работать на государство не заставишь. Но широкое введение принудительных мер невозможно без армии надсмотрщиков. Слово это подсказывает текст романа. “А ну расходись на работу, лодыри! Ступайте сено метать к конюшне, коли делать нечего. Навоз идите возить на огороды”, — командует Нагульнов, и ему безропотно подчиняются те, кто не обременён чувством хозяина. Именно они, а не такие трудяги, как Майданников, вольготно чувствуют себя в колхозе.
Годится ли Давыдов для роли надсмотрщика? Начальство своих сомнений не скрывает. “Непременно агитколонну к вам надо послать, она вас научит работать”, — слышит он от секретаря райкома.
Прибывшие в Гремячий Лог агитаторы будут учить Давыдова не пахать и сеять, а выполнять намеченные планы, то есть подгонять и подстёгивать, нажимать и уговаривать без нагана. Токарь Кондратько и прессовщик Найдёнов действуют мягко, обходительно, с приветливой улыбкой, но добиваются своего, и процент сдачи семфонда начинает расти, а это верный показатель успеха. “По проценту и будем расценивать твою работу” — Давыдову не дадут забыть напутствие, полученное в день приезда.
Новый шаг в истории гремяченского колхоза — введение ежедневной нормы выработки, вызвавшее настоящую сумятицу среди хлеборобов. Даже опытный Яков Лукич в растерянности: “Нельзя загодя сказать, что и как... Какая земля, какие быки...” А наглядевшийся на горе-колхозников Майданников считает, что без заданий работать нельзя. И разве не прав Кондрат? Ведь введение нормы должно подхлестнуть бездельников и стать гарантией порядка.
Но против такого порядка горячо возражал М.М.Пришвин, полагавший, что человек должен отчитываться прежде всего перед самим собой, “тогда бюрократия займёт своё скромное место”. Пришвина беспокоило усиливающееся влияние бюрократии, то есть расширение фронта работ для надсмотрщиков, осуществлявших оскорбительный для честных тружеников контроль-слежку. В то же время контроль этот не слишком пугал бездельников, которые быстро находили для себя лазейки. Приписки — далеко не единственная из них. “Неравно работают люди, и на глазах всё, и все укоряют ленивых, а ленивые завидуют. Тут свара постоянная”, — записывает в своём дневнике после встречи с местным колхозником Пришвин. Подобных примеров немало в романе Шолохова.
Так кто же способен навести порядок в стране? Конечно же, тот, кто никогда не ошибается, кому верят, на кого надеются. Поэтому с таким воодушевлением была воспринята его критика злоупотреблений властью на местах. Надежды на скорые перемены спутали планы Половцева, в одночасье лишившегося поддержки завербованных казаков, отказавшихся от восстания: “Раз хозяин стал нам в защиту, то чего же нам на сторону лезть?”
Осуждение Сталиным насильственных методов коллективизации подтолкнуло крестьян к решительным действиям. Только за неделю из гремяченского колхоза вышло около ста хозяйств. Выходцы требовали возвращения своих быков, своего инвентаря, своей земли, но Давыдов не мог решить ни одного вопроса без команды райкома, который тоже ждал указаний сверху. Томительно долго тянулись драгоценные для хлебороба весенние дни, и только в конце марта появилось постановление ЦК «О борьбе с искривлениями партлинии в колхозном движении». И вновь восторжествовал классовый принцип: скот и инвентарь разрешалось вернуть только беднякам, все расчёты с середняками велено было перенести на осень.
Вопиющая несправедливость происходящего побуждает Давыдова обратиться за разъяснением к начальству: “Не отдать скот середняку — значит, фактически прижать его, а? На чём же он пахать-сеять будет?” Но возникшие сомнения пресекает чиновничий окрик: “Ты не о единоличнике думай, а о своём колхозе... Скот держи зубами и руками. Не выполнишь посевной план — голову оторвём!”
Значит, ради великого дела надо забыть о справедливости и научиться давить “подлюку жалость” к людям.
А толпы выходцев продолжают осаждать правление: “Земли давайте!.. Какое вы право имеете держать нашу землю?”
Что же должен чувствовать городской труженик Давыдов, лишая по приказу хозяина сельских тружеников (не кулаков!) орудий труда, быков и земли?
Не имеющий права дробить колхозный массив, он решает отдать выходцам дальние, давно не знавшие плуга земли.
“—Это целину? — орали выходцы...
—Не желаем крепь!
—Чем мы её будем пахать?
—Давайте мягкой земли!..
—Скотину отдайте, тогда будем крепкую обрабатывать!
—Ходатаев отправим в самую Москву, к Сталину!
—Что же вы нас жизни решаете?”
Как трудно верящим в существование доброго хозяина, который “по чижолой дороге лошади чересседельню отпущает, норовит легше сделать”, смириться с циничным обманом, как невыносимо признать, что путь к прежней жизни отрезан. Но голос разъярённого надсмотрщика быстро возвращает к реальности: “А вы хочете, чтобы вам лучшую землю отдали? Не будет этого, факт! Советская власть все преимущества оказывает колхозам, а не тому, кто идёт против колхоза. Катитесь отсюда к чёртовой матери...”
Соединение восклицательных и вопросительных предложений с неправильным употреблением разноспрягаемого глагола и ругательством в яростной отповеди Давыдова отражает тот сплав агрессивности с невежеством, который всегда отличал фанатичных исполнителей чужой воли.
По наблюдениям Пришвина, отношение крестьян к сталинской статье было неоднозначным: “Оказался прав тот мужик, который, прочитав манифест, сказал, что хотят взять мужика в обход. Обозначился обход: опубликованы льготы колхозникам и подчёркнуто, что крестьяне вне колхозов этих льгот иметь не будут. Иначе говоря, государственный налог будут платить только дикие крестьяне”.
В романе Шолохова оппозиционная точка зрения представлена монологом Половцева: “Ккк-ккой народ! Подлецы!.. Дураки, Богом проклятые!.. Они не понимают, что эта статья — гнусный обман, манёвр. И они верят... как дети... Их, дураков, большой политики ради водят, как сомка на удочке, подпруги им отпускают, чтобы до смерти не задушить, а они всё это за чистую монету принимают...”
В отличие от Половцева, Давыдов не имеет права на всплеск эмоций: жизнь, основанная на насилии, не даёт никаких гарантий для надсмотрщиков, каждый из которых может разделить участь провинившегося раба.
“За перегибы придётся, братишечка, расплачиваться, принести кое-кого в жертву... Таков уж порядок”, — поучает Давыдова член бюро райкома Белых. Чтобы уцелеть при таком порядке, надо научиться молчать даже тогда, когда в жертву приносят твоего товарища. Но если товарищ называет статью Сталина неправильной, то молчать опасно. “Мы официально сообщим райкому о твоём выступлении против линии партии!” — обещает Нагульнову Давыдов, который всё же найдёт в себе силы удержаться от этого шага. “Поймут ли когда-нибудь люди, что в иные моменты легче быть героем, чем остаться просто порядочным человеком?” Эти слова Г.Бакланова можно в полной мере отнести к поступку Давыдова, который не придаёт ему особого значения, пытаясь убедить Нагульнова в том, что есть приказы, которые не обсуждаются: “Партию ты по-своему не свернёшь; она не таким, как ты, рога обламывала и заставляла подчиняться”.
События “бабьего бунта” вскоре дадут повод для размышлений о том, чем оборачивается бездумное подчинение приказам, основанным на обмане. С недоразумением, возникшим из-за выдачи ярским колхозникам не вывезенного по хлебозаготовке зерна, Давыдов мог бы разобраться в течение минуты, но его не захотят выслушать. “Брешет Давыдов” — это мнение не одного Якова Лукича. Причины для недоверия весьма основательные. “Я не о себе душой болею, а об народе, какой вышел из колхоза и какому вы хлеб обратно не возвертаете и имущество не даёте”, — вызывает председателя на откровенность Банник и получает ответ в духе Дёмки Ушакова: “А в колхозные дела ты не суй носа, а не то мы его тебе живо оттяпаем”. Но прошедший райкомовскую выучку Давыдов, в отличие от Дёмки, знает, что лучший способ устрашения противника — публичное объявление его врагом. “Ты подстрекательством занимаешься”, — наносит он ответный удар Баннику и таким же образом пытается воздействовать на собравшихся у амбара гремяченцев: “Вы что же это, граждане, перестали подчиняться распоряжениям советской власти? Почему не дали ярскому колхозу хлеба? А вы не думаете, что за это придётся вам отвечать перед судом как за срыв весенней посевной кампании? Факт, что придётся! Советская власть вам этого не простит!”
Однако бывают ситуации, когда и такие угрозы не действуют. До полусмерти избитый казачками Давыдов убеждается в этом на собственном опыте. И всё же собрание, посвящённое событиям “бабьего бунта”, заканчивается почти идиллически. “Давыдов, в рот тебе печёнку! Любушка Давыдов!.. За то, что зла на сердце не носишь... зла не помнишь... Народ тут волнуется... и глаза некуда девать, совесть зазревает... И бабочки сумятются... А ить нам вместе жить... Давай, Давыдов, так: кто старое помянет — тому глаз вон! А?” — раздаётся из темноты чей-то тёплый и весёлый басок.
Но известно, что за день до собрания вызванный Давыдовым милиционер прямо в поле арестовал всех “активистов” из выходцев. Игнатёнкову старуху, особенно досаждавшую ему во время “бунта”, арестовали на дому. Всех их с понятыми отправили в район.
Гремяченцы опасались, что все забиравшие зерно будут арестованы и сосланы. Давыдов успокоил: большевики не мстят, а беспощадно карают только врагов. Большевики не мстят... Но как быть с Игнатёнковой старухой, годящейся Давыдову в матери? Ведь он всё-таки нашёл способ “садануть” её, причислив к контрреволюционерам. А главное наказание для неё впереди. “Народный суд жестоко осудит подобных издевателей, как мать того же Игнатёнка Михаила”, — оповещает собравшихся председатель.
Вступиться за арестованных — охотников не находится, даже Мишка Игнатёнок заявляет, что он “за свою матерю не ответчик”. Оставшиеся на свободе хуторяне открыто радуются тому, что беда обошла их стороной. И эта радость обнажает то, что скрывает идиллия: вошедший в жизнь страх начинает управлять людьми, заставляя приспосабливаться к обстоятельствам, скрывать истинные мысли и чувства. Наступит время, и гремяченцы не пожалеют красок, расписывая любовные похождения своего председателя новому секретарю райкома, но Давыдов не удивится и не обидится. “Вот чёртов сын! Всё пронюхал”, — оценит он осведомлённость Нестеренко.
Крупный план Давыдова в начале второй книги заостряет внимание на переменах, произошедших в нём за сравнительно короткий срок. Он “сидел на бричке, свесив ноги в обшарпанных, порыжелых сапогах, старчески горбясь и безучастно глядя по сторонам. Под накинутым внапашку пиджаком острыми углами выступали лопатки, он давно не подстригался, и крупные завитки чёрных волос сползали из-под сбитой на затылок кепки на смуглую широкую шею, на засаленный воротник пиджака. Что-то неприятное и жалкое было во всём его облике...”
Друзья связывают эти перемены с его любовными переживаниями. “Поглядел я нынче на него, и, веришь, сердце кровью облилось: худой, всем виноватый какой-то, глаза — по сторонам, а штаны, ей-богу, на чём они у него, у бедного, держатся?” — говорит Нагульнов Размётнову, который уже пытался вразумить Давыдова: “Всё худеешь, Сёма? Ты с виду сейчас как старый бык после плохой зимовки: скоро на ходу будешь ложиться, и весь ты какой-то облезлый стал, куршивый... Линяешь, что ли? А ты поменьше на наших девок заглядывайся и особенно — на разведённых женщин. Тебе это для здоровья ужасно вредное...”
Но не обо всём догадываются искренне сочувствующие Давыдову друзья. Пейзажная зарисовка пятой главы второй книги открывает новое пространство для обзора. Молчание погружённого в свои мысли Давыдова на фоне величавого степного безмолвия напоминает об аустерлицком небе и размышлениях князя Андрея, со школьных лет связанных для большинства читателей с представлением о духовном кризисе. Созерцание аустерлицкого неба сопровождается внутренним монологом князя Андрея. Шолоховский герой живёт в такое время, когда человек боится даже собственных мыслей. “Нельзя открывать своего лица — вот первое условие нашей жизни. Требуются обязательно мина и маска, построенные согласно счётному разуму”, — писал в 1930 году Пришвин. Поэтому внутренний монолог заменён у Шолохова описанием, с медицинской дотошностью исследующим длительную подавленность Давыдова: “Он стал плохо спать по ночам, утром просыпался с неизменной головной болью, питался кое-как и когда придётся, и до вечера не покидало его ощущение незнакомого прежде, непонятного недомогания”.
Говорить о духовном кризисе в то время, когда любое сомнение расценивалось как отступление от линии ЦК, было весьма опасно. Но иногда и молчание героя воспринималось как непозволительная для его положения откровенность.
“...Степь без конца и края. Древние курганы в голубой дымке. Чёрный орёл в небе. Мягкий шелест стелющейся под ветром травы... Маленьким и затерянным в этих огромных просторах почувствовал себя Давыдов, тоскливо оглядывая томящую своей бесконечностью степь. Мелкими и ничтожными показались ему в эти минуты и его любовь к Лушке, и горечь разлуки, и несбывшееся желание повидаться с ней... Чувство одиночества и оторванности от всего живого мира тяжко овладело им. Нечто похожее испытывал он давным-давно, когда приходилось по ночам стоять на корабле «вперёдсмотрящим». Как страшно давно это было! Как в старом, полузабытом сне...”
Значит, дело не только в Лушке. Какие же обстоятельства могли способствовать болезненному состоянию тоски и затерянности? Может быть, не даёт покоя история с выходцами? Ведь Давыдова как щепетильно честного человека должно тяготить соучастие в обмане. Достаточно вспомнить его реакцию на слово “барахлить” в рассказе Нестеренко о своём комиссаре или резкий вопрос к Аржанову: “Зачем деньги взял?” Но при этом Давыдов находит силы убедить себя в справедливости обмана, санкционированного хозяином. “Так ведь скот и инвентарь вошли в неделимый фонд колхоза!.. Ты даже не понимаешь, что не могли мы всякие расчёты с выходцами устраивать сейчас же, не дождавшись конца хозяйственного года!” — внушает он Нагульнову.
Чувство неудовлетворённости может быть связано и с крушением амбиций. Давыдов ехал в Гремячий Лог с твёрдым намерением научить казаков работать, а пришлось самому учиться у них. “Плуг я приблизительно знаю, а пускать его в действие не могу. Ты мне укажи, я понятливый”, — обращается он к Майданникову, готовясь любой ценой доказать выполнимость нормы. Вспахав намеченную десятину, обессилевший Давыдов засыпает, не ведая, что Кондрат в это время пасёт его и своих быков, готовясь к новому трудовому дню. Такая выносливость для Давыдова — за гранью возможного. “А у нас, ишо темно — встаёшь, пашешь. До ночи сорок потов с тебя сойдут, на ногах кровяные волдыри с куриное яйцо, а ночью быков паси, не спи: не нажрётся бык — не потянет плуг”, — говорил на общем собрании незаметный казак Ахваткин, выступление которого не вызвало особых эмоций у ленинградского слесаря.
К удивлению гремяченцев, городского человека их работа не пугает. Давыдов всё чаще выезжает в поле, поручив кому-нибудь неотложные дела в правлении, и становится за плуг как рядовой колхозник.
Чем объяснить этот порыв? Тоской по физическому труду? Здоровым инстинктом созидания? Или скрытым недовольством обязанностями председателя? Ведь “целые дни он тратил на разрешение обыденных, но необходимых хозяйственных вопросов: на проверку составляемых счетоводом отчётов и бесчисленных сводок, на выслушивание бригадирских докладов, на разбор различных заявлений колхозников, на производственные совещания — словом, на всё то, без чего немыслимо существование большого колхозного хозяйства и что в работе менее всего удовлетворяло Давыдова”.
До приезда в Гремячий Лог он не сомневался, что руководить — значит учить работать, а ему приходится агитировать, уговаривать, объяснять, угрожать, обвинять, призывать к порядку, распекать, прижимать... Поначалу ему нравится быть в центре внимания, увлекать обещаниями и планами, картинами светлого будущего. Но с каждым днём он всё сильнее ощущает свою зависимость от нудного бумаготворчества, к которому не лежит душа. Конечно, проявить себя можно во время ликвидации прорывов, но и здесь руководитель должен действовать по чётко отработанному сценарию: найти вредителя, публично объявить его врагом и изолировать, припугнув остальных. Подстёгиваемый директивами и планами Давыдов не может тратить время на анализ причин плохой работы колхозников. В отстающей бригаде Любишкина первым на глаза попадается Атаманчуков, пашущий на быках в дождь, и председатель в момент восстанавливает против него остальных, хотя они работают ничуть не лучше (норму выполняет один Майданников): “Ставлю перед бригадой вопрос: как быть с тем ложным колхозником, который обманывает колхоз и советскую власть?.. Как с тем быть, кто сознательно хочет угробить быков, работая под дождём, а в вёдро выполняет норму лишь наполовину?..
Такой колхозник-вредитель есть среди нас... Ставлю вопрос на голосование: кто за то, чтобы вредителя и лодыря Атаманчукова выгнать?”
И двадцать три человека из двадцати семи голосуют против Атаманчукова. Об истинных причинах такого единодушия Давыдову думать некогда.
А какие обвинения сыплются на голову Устина
Категории:
- Астрономии
- Банковскому делу
- ОБЖ
- Биологии
- Бухучету и аудиту
- Военному делу
- Географии
- Праву
- Гражданскому праву
- Иностранным языкам
- Истории
- Коммуникации и связи
- Информатике
- Культурологии
- Литературе
- Маркетингу
- Математике
- Медицине
- Международным отношениям
- Менеджменту
- Педагогике
- Политологии
- Психологии
- Радиоэлектронике
- Религии и мифологии
- Сельскому хозяйству
- Социологии
- Строительству
- Технике
- Транспорту
- Туризму
- Физике
- Физкультуре
- Философии
- Химии
- Экологии
- Экономике
- Кулинарии
Подобное:
- Расследование ведёт Шерлок Холмс
Игорь ШайтановМы не раз убеждались в том, что, как бы далеко не уносилось воображение, оно всегда отталкивается от чего-то известного. Д
- «Песня про купца Калашникова» и «Мцыри»
Татьяна СкрябинаИдеал личности в поэмах М.Ю.ЛермонтоваПоэма — излюбленный жанр Лермонтова, им было написано около тридцати поэм (1828–184
- Своеобразие романтизма М. Горького в рассказах «Макар Чудра» и «Старуха Изергиль»
Только красавицы могут хорошо петь,— красавицы, которые любят жить. М. Горький М. Горький вошел в русскую литературу стремительно и ярк
- Далев ковчег
К 200-летию со дня рождения В.И. Даля Очажок русской речи Лугань. Грудень*. 1801 год. Белый дом на Английской улице. Надо же. Глухое исходище м
- Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова
Жестокие времена опричнины известны нам из истории. В художественной литературе мы их также встречаем, например в "Песне про царя Ивана
- Юлия, или Новая Элоиза. Руссо Жан-Жак
Юлия, или новая Элоиза. Философско-лирический роман (1761) "Я наблюдал нравы своего времени и выпустил в свет эти письма", - пишет автор в "
- Человек-невидимка. Уэллс Герберт
Человек-невидимка. Роман (1897)В трактире "Кучер и кони", которым владеют миссис Холл и ее подкаблучник муж, в начале февраля появляется за