Скачать

От Манилова до Плюшкина

Ранчин А. М.

Некоторые соображения о последовательности «помещичьих» глав первого тома поэмы Н.В. Гоголя «Мертвые души»

1. ОБЗОР ИСТОЛКОВАНИЙ

Среди многочисленных истолкований смыслового принципа, определяющего расположение глав, посвященных визитам Чичикова к помещикам, в первом томе поэмы Н.В. Гоголя «Мертвые души» выделяются два наиболее известные и влиятельные. Первое наиболее отчетливо было сформулировано Андреем Белым: «Посещение помещиков – стадии падения в грязь; поместья – круги дантова ада; владетель каждого – более мертв, чем предыдущий; последний, Плюшкин, - мертвец мертвецов <…>» (Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 103).

Мнение Андрея Белого было развито Е.А. Смирновой, отметившей, что в описании визитов Чичикова образы помещиков расположены по принципу «прогрессирующей отчужденности от человечества» (Смирнова Е.А. Поэма Гоголя «Мертвые души». М., 1987. С. 11-12).

Идея, что в расположение глав соответствует усиливающейся деградации хозяев усадеб, была решительно оспорена Ю.В. Манном, который исходит из представления, что «единый принцип композиции, то есть в конечном счете “грубоощутительная правильность” “нагого плана” (Выражения из описания сада Плюшкина в шестой главе первого тома поэмы. — А. Р.), бывает только в посредственных, в лучшем случае хороших, произведениях». Исследователь отметил, что «подобные утверждения получили широкое распространение и встречаются почти в каждой работе о “Мертвых душах”» и что «при этом часто ссылаются на слова Гоголя из “Четырех писем к разным лицам по поводу «Мертвых душ»” (письмо 3-е): “Один за другим следуют у меня герои один пошлее другого” <…>. Отсюда делается вывод о едином принципе строения первого тома поэмы». Ю.В. Манн привел серьезные соображения, ставящие это толкование под сомнение: «Однако этот единый принцип сразу же вызывает недоумение. Как известно, помещики следуют у Гоголя в следующем порядке: Манилов, Коробочка, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин. Действительно ли Коробочка “более мертва”, чем Манилов, Ноздрев “более мертв”, чем Манилов и Коробочка, Собакевич мертвее Манилова, Коробочки и Ноздрева?..

<…> Оказывается, с точки зрения выявившейся страсти, Манилов “более мертв”, чем, скажем, Ноздрев или Плюшкин, у которых, конечно же, есть “свой задор”. А ведь Манилов следует в галерее помещиков первым…

Если же под “мертвенностью” подразумевать общественный вред, приносимый тем или другим помещиком, то и тут еще можно поспорить, кто вреднее: хозяйственный Собакевич, у которого “избы мужиков… срублены были на диво”, или же Манилов, у которого “хозяйство шло как-то само собою” и мужики были отданы во власть хитрого приказчика. А ведь Собакевич следует после Манилова.

Словом, существующая точка зрения на композицию “Мертвых душ” довольно уязвима».

Исследователь, в частности, заметил, что слова Гоголя из «Четырех писем <…>» характеризуют «общий тон, общую установку» «Мертвых душ», и их буквальное понимание неоправданно.

Особенно настойчиво Ю.В. Манн опровергает представление о большей «живости», «человечности» первого из посещенных главным героем помещиков - Манилова: «Гоголь первым делом представляет нам человека, который еще не вызывает слишком сильных отрицательных или драматических эмоций. Не вызывает как раз благодаря своей безжизненности, отсутствию “задора” <…> Гоголь нарочно начинает с человека, не имеющего резких свойств, то есть с “ничего”» (Манн Ю.В. Поэтика Гоголя // Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. Вариации к теме. М., 1996. С. 273-274).

Более того, Манилов, по мнению автора книги «Поэтика Гоголя», не только не живее последующих помещиков, но, скорее, мертвее их: «У Гоголя, в соответствии с общей тональностью первого тома поэмы, такие пороки и преступления, как убийство, предательство, вероотступничество, вообще исключены (“Герои мои вовсе не злодеи…”). Но этический принцип расположения характеров в известных пределах сохранен.

Тот факт, что Манилов открывает галерею помещиков, получает, с этой точки зрения, дополнительное, этическое обоснование. У Данте в преддверии Ада находятся те, кто не делал ни добра, ни зла:

И понял я, что здесь вопят от боли

Ничтожные, которых не возьмут

Ни Бог, ни супостаты божьей воли.

Отправной пункт путешествия по Аду — безличие и в этом смысле — мертвенность». А «у следующих за Маниловым персонажей появляется своя “страсть”, свой “задор”, хотя трудно говорить об определенном и прогрессирующем возрастании в них сознательного элемента» (Там же. С. 321-322).

И, напротив, замыкающий ряд владельцев «Мертвых душ» Плюшкин в некотором, но безусловном для Ю.В. Манна, смысле живее своих предшественников и, по крайней мере потенциально, только он способен к душевному и духовному воскресению: «Большинство характеров в “Мертвых душах” (речь идет только о первом томе), в том числе все характеры помещиков, статичны. <…> Персонаж, с самого начала, дан сложившимся, со своим устойчивым, хотя и не исчерпанным “ядром”.

Обратим внимание: у всех помещиков до Плюшкина нет прошлого. <…>

Иное дело — Плюшкин».

Итак, «инакость» Плюшкина заключается в том, что это характер, представленный в динамике: «То новое, что мы чувствуем в Плюшкине, может быть кратко передано словом “развитие”. Плюшкин дан Гоголем во времени и в изменении. Изменение — изменение к худшему — рождает минорный драматический тон шестой, переломной главы поэмы».

Принципиален для Ю.В. Манна эпизод, когда Плюшкин вспоминает о своем бывшем однокласснике – председателе Казенной палаты и слабый лучик света пробегает по лицу этой «прорехи на человечестве»: «Пусть это только “бледное отражение чувства”, но все же “чувства”, то есть истинного, живого движения, которым прежде одухотворен был человек. Для Манилова или Собакевича и это невозможно. Они просто созданы из другого материала. Да они и не имеют прошлого». (Там же. С. 278, 281).

Ю.В. Манн отмечает использование приема интроспекции не только в отношении Плюшкина, но и (из помещиков) в случае с Коробочкой и Собакевичем, однако указывает на сугубую приземленность их мыслей. А о душевных движениях Манилова отзывается так: «Не ясно, однако, из какого источника выходят эти движения и заключено ли в них подлинное содержание. Эта проблематичность и передана с помощью фигуры фикции. “Ни то, ни се” – то есть не существо, погрязшее в низменной материальности, но и не человек в высшем смысле слова» (Там же. С. 417-418).

Таким образом, характер Плюшкина, чей образ завершает галерею помещиков, противопоставлен всем остальным («характерам первого типа»), и появление этого персонажа поднимает проблематику поэмы на иной, несоизмеримо более высокий уровень. «Фигурально говоря, характеры первого и второго типа относятся к двум разным геологическим периодам. Манилов, может быть, и “симпатичнее” Плюшкина, однако процесс в нем уже завершился, образ окаменел, тогда как в Плюшкине заметны еще последние отзвуки подземных ударов.

Выходит, что он не мертвее, а живее предшествующих персонажей. Поэтому он венчает галерею образов помещиков. В шестой главе, помещенной строго в середине, в фокусе поэмы, Гоголь дает “перелом” — и в тоне и в характере повествования. Впервые тема омертвения человека переводится во временную перспективу, представляется как итог, результат всей его жизни <…>» (Там же. С. 281)

В качестве дополнительного аргумента ученый называет место «плюшкинской» главы во «внешней» композиции поэмы: «Биография Чичикова отделена от биографии Плюшкина четырьмя главами. Четыре главы, посвященные помещикам, предшествуют и главе о Плюшкине. Оба персонажа наиболее “виноваты”, так как они наиболее “живые”. Гоголь дважды словно опоясывает повествование двумя глубокими рвами, чтобы читатель осязательно почувствовал и измерил дистанцию падения».

Вывод исследователя о Плюшкине таков: «<…> Знакомясь с Плюшкиным, мы впервые ясно видим, что он мог быть и другим человеком <…>. Словом, этот персонаж впервые отчетливо ставит проблему человеческой свободы, выбор пути. Но именно поэтому “вина” его отчетливее и больше» (Там же. С. 322).

Ю.В. Манн полагает, что «различие двух типов характеров подтверждается, между прочим, следующим обстоятельством. Из всех героев первого тома Гоголь (насколько можно судить по сохранившимся данным) намеревался взять и провести через жизненные испытания к возрождению — не только Чичикова, но и Плюшкина.

С характерами, подобными Манилову или Коробочке, Гоголю, видимо, нечего было делать. Но образ Плюшкина (как и Чичикова) благодаря своему движению “во времени”, благодаря иначе намеченным структурным основам мог еще сослужить Гоголю свою службу» (Там же. С. 282).

Следует заметить, что на непохожесть Плюшкина на остальных помещиков первого тома и на общие черты в изображении его и Чичикова обратил внимание еще один из первых рецензентов «Мертвых душ» С.П. Шевырев: «В Плюшкине, особенно прежнем, раскрыта глубже и полнее эта общая человеческая сторона, потому что поэт взглянул на этот характер гораздо важнее и строже. Здесь на время как будто покинул его комический демон иронии, и фантазия получила более простора и свободы, чтобы осмотреть лицо со всех сторон. Так же поступил он и с Чичиковым, когда раскрыл его воспитание и всю биографию». - Шевырев С.П. Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя. Статья вторая // Критика 40-х годов XIX века / Сост., вступит. Ст., преамбулы и примеч. Л.И. Соболева. М., 2002. (Библиотека русской критики.) С. 174).

Безусловно, Ю.В. Манн прав, сомневаясь в установке Гоголя на реализацию в композиции «помещичьих» глав одного единственного принципа; но не потому, что следование такому принципу несвойственно значительному художнику, - всё в этом случае зависит от ценностей художественной системы, на которую ориентируется автор, и такие «простые» структуры, как возрастающая и убывающая градация или симметрия в различных видах отнюдь не чужды и литературным шедеврам. Но такая строгость не характерна именно для Гоголя. «Вместо дорической фразы Пушкина и готической фразы Карамзина – асимметрическое барокко, обставленное колоннадой повторов, взывающих к фразировке и соединенных дугами вводных предложений с влепленными над ними восклицаниями, подобно лепному орнаменту», - эти слова Андрея Белого могут быть отнесены отнюдь не только к синтаксису создателя «Мертвых душ», но и к структурам более высоких уровней, в той или иной степени изоморфных строению фраз (Белый Андрей. Мастерство Гоголя. С. 8). Показательны и наблюдения Владимира Набокова по поводу роли «неуместных» подробностей в гоголевской прозе (см.: Набоков В. Николай Гоголь // Набоков В. Лекции по русской литературе / Пер. с англ. М., 1996. С. 131 и др.).

Вместе с тем есть резон напомнить о словах доктора философии Серенуса Цейтблома — повествователя в романе «Доктор Фаустус» Томаса Манна: «Любая выделенная часть литературного произведения должна нести определенную смысловую нагрузку, определенное значение, важное для целого» (Манн Т. Новеллы. Доктор Фаустус. М., 2004. С. 335, пер. Н. Ман.).

Критика Ю.В. Манном концепции «возрастающего омертвения» во многом справедлива: действительно, чем, например, Коробочка «живее» Ноздрева или Собакевича? Несомненно и отличие Плюшкина – персонажа с предысторией от предшествующих ему помещиков. Но неужели весь ряд от Манилова до Собакевича почти произволен, и действительно ли в характере Плюшкина в первую очередь акцентируется отличие от других владельцев мертвых душ, а не сходство?

Вся совокупность аргументов Ю.В. Манна будет рассмотрена ниже, при анализе «плюшкинской» главы и образа этого персонажа. Пока что остановлюсь лишь на двух соображениях. Напоминая о намерении писателя «воскресить» Плюшкина, Ю.В. Манн опирается на слова автора «Мертвых душ» из статьи «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» (1844), входящей в состав книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Кроме того, существует свидетельство А.М. Бухарева (архимандрита Феодора). Существенно, однако, что в другом своем исследовании ученый трактовал не только информацию, сообщаемую А.М. Бухаревым, но и само высказывание Гоголя более осторожно. «О возрождении, «воскресении» Плюшкина свидетельствовал А.М. Бухарев (архимандрит Феодор), с которым писатель неоднократно встречался: «<…> И подвигнется он (Чичиков. – А. Р.) взять на себя вину гибнущего Плюшкина, и сумеет исторгнуть из его души живые звуки»; однако в изложении гоголевского собеседника Плюшкин был отнюдь не единственным из помещиков, должных «ожить», обрести живую душу: такое же преображение ожидало якобы и Коробочку, и Ноздрева, и супругу Манилова (Бухарев А.М. Три письма к Н.В. Гоголю, писанные в 1848 году. СПб., 1861. (На титуле – 1860). С. 136).

Однако этот фрагмент (в отличие от известий о дальнейшей судьбе главного героя, подтверждаемых другими источниками) представляет собой, по-видимому, не столько информацию, восходящую к рассказам Гоголя, сколько соображения самого А.М. Бухарева. Ю.В. Манн с оправданной осторожностью заметил: «Но не зашел Бухарев уж слишком далеко, не переборщил по части деталей? По крайней мере видно, что здесь он уже перестает опираться на реальные мотивы текста, как это было при начертании судьбы Чичикова». Исследователь напоминает: «Помимо слов, переданных Бухаревым, известно еще только одно свидетельство самого Гоголя, касающееся содержания III тома. В статье “Предметы для лирического поэта в нынешнее время” из “Выбранных мест…” (датирована 1844 г.), призывая Языкова выставить читателю “ведьму старость… которая ни крохи чувства не отдает назад и обратно”, Гоголь прибавлял: “О. если б ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома «Мертв(ых) душ»!”».

В околонаучных и популярных текстах, посвященных «Мертвым душам», закрепилось, стало расхожим представление, что Гоголь непосредственно указал на замысел воскресить Плюшкина. Ю.В. Манн не столь категоричен: «Значит, помимо Чичикова с определенностью можно говорить еще только об одном персонаже, которого Гоголь намеревался провести к возрождению или, по крайней мере, осознанию своей греховности. При этом Плюшкин должен был предостеречь других, сказать что-то проникновенное на основе своего горького опыта, причем его слова перекликались бы с известным авторским отступлением о неумолимой старости, образовав между первым и третьим томом живую перекличку. Что же касается возрождения других персонажей, то оно пока остается предположительным» (Манн Ю.В. В поисках живой души: «Мертвые души». Писатель – критика - читатель. Изд. 2-е, испр. и доп. М., 1984. С. 266, 267). «Осознание своей греховности» и «воскресение» - это явления разные, очевидно, не тождественные.

Мнение Алексея Н. Веселовского, с которым солидаризировался В.В. Гиппиус, утверждавший, что «Плюшкин должен был превратиться в бессребреника, раздающего имущество нищим» (Гиппиус В.В. Гоголь. Л., 1924. С. 233), равно как и замечание Ю.В. Манна, что «путь скитальца, странника с нищенским посохом мог и его (как и Тентетникова и Улиньку, и, вероятно, Чичикова и Хлобуева. – А. Р.) привести в края Сибири» (Манн Ю.В. В поисках живой души. С. 267), естественно, остаются не более чем гипотезами.

С одной стороны, если признать информацию А.М. Бухарева точным свидетельством о гоголевском замысле, из которого следует, что «воскреснуть» как будто бы должны были все персонажи – помещики из первого тома, то, соответственно, случай Плюшкина перестает быть уникальным и его противопоставленность остальным помещикам лишается глубинного экзистенциального смысла. С другой – даже признавая гоголевские слова указанием на задуманное воскрешение несчастного «заплатанного» «рыболова», нужно учитывать, что они еще не свидетельствуют о невозможности воскресения остальных хозяев усадеб; кроме того, неясно, на какой стадии работы над текстом «Мертвых душ» сформировался отмеченный в статье замысел в отношении Плюшкина. Если Гоголь и намеревался духовно воскресить его, то эта мысль, конечно, связана со смысловыми потенциями, с «парадигматическими» возможностями образа этого персонажа, но родиться могла и после завершения работы над текстом первого тома, изданного в 1842 г., за два года до написания статьи, включенной в «Выбранные места <…>. (В дальнейшем Гоголь намеревался переработать текст первого тома, но этот замысел осуществлен не был.) Соответственно, невозможно установить, определяла ли она, хотя бы подспудно, композицию «помещичьих» глав первого тома.

И, наконец, учитывая гоголевские высказывания о персонажах «Мертвых душ», необходимо учесть такое: «Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею доб<ротою> <…>» (<«Размышления о героях “Мертвых душ”»>). В этой характеристике Манилова присутствует динамический аспект («по природе добрый, даже благородный», «опошлел», «сделался приторным»), которого лишено изображение персонажа в тексте поэмы. Из этих слов автора можно сделать вывод, что в его сознании, по крайней мере в случае с Маниловым, эволюция характера все-таки имплицитно предполагалась, хотя и не нашла художественного выражения.

Характеризуя различные интерпретации принципа, определяющего последовательность глав, описывающих помещиков, нельзя не упомянуть о совершенно особенном подходе В.Н. Топорова, стремящегося в статье с показательным названием «Апология Плюшкина…» защитить и оправдать этого персонажа от «обвинений» самого автора. В.Н. Топоров занимает позицию, которую можно определить скорее как философскую, а не филологическую: текст поэмы трактуется как свидетельство о мире, о бытии, кардинально не совпадающее с интенцией автора. Стремясь представить, что «реальный» Плюшкин богаче и сложнее авторской оценки, В.Н. Топоров неоднократно прибегает к своеобразному «дописыванию» гоголевского текста.

Так, В.Н. Топоров размышляет: «И трудно поверить, что в лучшие свои годы Плюшкин <…> не раскрывал старинную книгу в кожаном переплете <…> чтобы найти в ней что-нибудь назидательное и возвышающее ум или отвечающее его чувствам (а не как Манилов, за два года не сдвинувшийся с четырнадцатой страницы); что он не останавливался в зависимости от настроения то перед “длинным пожелтевшим гравюром” в красивой рамке, экспрессивно изобразившем какое-то сражение, то перед огромным натюрмортом (и это тоже было очень непохоже ни на Маврокордато, Миаули, Камари, Багратиона, Бобелину, чьи портреты висели у Собакевича, ни на портреты Кутузова и какого-то старика с красными обшлагами на мундире в доме Коробочки, да и подходили ли они к эти портретам и что видели они в них?)». Однако гоголевский текст не содержит никаких свидетельств, что Плюшкин эту книгу читал. Не есть ли она своего рода вещь в общей «куче» разнообразнейших и не нужных практически скупцу предметов, им собираемых с маниакальной страстью? (Книга, вероятно, получена по наследству, но в сущностном отношении это ничего не меняет.) Гоголь отнюдь не утверждает, что Собакевич и Коробочка, скорее всего, не подходили к висящим у них портретам. Сочетание картин в доме Плюшкина как раз соотносится одновременно с портретами полководцев, принадлежащими Собакевичу (батальный «гравюр», героическая тема), и с анималистикой Коробочки («натюрморт», частная, бытовая тема). Когда же автор статьи утверждает, что «в отношении же своего гостя, как только он обнаружил свои благотворительные намерения, Плюшкин вообще доброжелателен и, по сути дела, ведет себя почти светски — вор всяком случае (и это главное), по содержанию <…>», то это утверждение расходится со свидетельством текста: Плюшкин, как и все другие помещики (кроме особо расположенного Манилова), проявляет по отношению к Чичикову минимум гостеприимства, требуемый этикетом дворянской усадебной жизни – и не более того.

Показателен и спор интерпретатора с авторским высказыванием о последнем появлении живого чувства на лице помещика при воспоминании о бывшем однокласснике: «Но трудно верить автору на слово, что это “появление было последнее” и что “глухо все”. Не ошибается ли он и не берет ли грех на душу, вынося окончательный приговор? А если бы Чичиков посещал бы его каждый день или хотя бы раз в месяц? А если бы приехал внук <…> и если бы мать всем своим видом не обнаруживала корыстной цели приезда? Кстати, в первый раз Плюшкин простил дочь, а внучонку дал поиграть пуговицу, а во второй раз “Плюшкин п р и л а с к а л обоих внуков и, посадивши их к себе одного на правое колено, а другого на левое, покачал их совершенно таким образом, как будто они ехали на лошадях”? Или появился бы с раскаянием сын?». <…> Есть нечто смущающее душу в этой поспешности Гоголя, который — в известном отношении — сам до конца надеялся на спасение и знал, что если оно сбудется, то чьих это будет рук дело» (Топоров В.Н. Вещь в антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина). // Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Образ. Символ: Исследования в области мифопоэтического: Избранное. М., 1995. С. 59, 74, 73).

Но в общей идее о противопоставленности Плюшкина остальным помещикам В.Н. Топоров солидарен с Ю.В. Манном: «Ни с Маниловым, ни с Собакевичем, ни с Ноздревым, ни даже с Коробочкой у автора нет и не может быть личного соучастия или даже просто личного отношения к ним: они не что иное, как маски, как знаки типов, бесконечно удаленных от реальных и конкретных живых людей». Как и автор «Поэтики Гоголя», В.Н. Топоров обращает особенное внимание на фрагмент, изображающий пробуждение слабого подобия чувства в душе персонажа, вспомнившего о бывшем однокласснике: «Собственно, этот фрагмент и должен рассматриваться как текст апологии Плюшкина, как оправдание его с помощью взгляда в его прошлое, где обнаруживается прирожденный, от природы данный, подлинный характер героя и где лежат причины, приведшие к вторичной, обстоятельствами жизни обусловленной порче характера». Делается вывод: «Поэтому приходится признать, что при н о р м а л ь н о м <…> ходе жизни, более того, даже при неудачном, но не столь тотальном, направлении ее Плюшкин сохранил бы положительность своего характера и достойно, не теряя человеческих черт, продолжил бы свою жизнь» (Там же. С. 69).

Обосновывая свою интерпретацию, В.Н. Топоров, как и Ю.В. Манн, указывает на композиционную выделенность «плюшкинской» главы, хотя и понимает ее несколько иначе: «Цикл, образуемый посещением Чичиковым Плюшкина, существенно отличен от других “визитных” циклов. “Негативно” он — в отличие от всех других, обозначенных несколько ранее, — может быть определен как “незадуманный”, “не-ожиданный” и “не совсем случайный”, хотя все-таки в нем присутствуют элементы и “задуманности”, и “неожиданности”, и “случайности”, хотя и в ином смысле, нежели тот, который определяет другие визиты. На губернаторском балу Чичиков не встречался с Плюшкиным и ничего о нем не слышал. Выезжая из города с целью нанесения визита помещикам, Чичиков не мог даже предполагать, что ему придется посетить Плюшкина и Коробочку. Но если у последней Чичиков оказался совершенно случайно, потому что лошади сбились с пути, то к Плюшкину он попал в силу сознательного и обдуманного решения, сложившейся после “случайной” информации, полученной от Собакевича <…>». – Там же. С. 28. И еще: «Любопытно, что поездка к каждому помещику укладывается полностью в одну главу <…>; иначе обстоит дело с поездкой к Плюшкину, которой полностью посвящена глава шестая, но начало поездки вынесено в конец пятой главы, а настроение автора, вызванное рассмотрением Плюшкина, непосредственно перенесено в начало седьмой главы, и оно, оторвавшись от своего источника-причины, подвигло автора к глубоким размышлениям несравненно более широкого плана» (Там же. С. 103).

Но вот что пишет Ю.В. Манн: «Легкие отклонения от стройности можно увидеть уже во внешнем рисунке глав. Хотя каждый из помещиков — “хозяин” своей главы, но хозяин не всегда единовластный. Если глава о Манилове построена по симметричной схеме (начало главы — выезд из города и приезд к Манилову, конец — отъезд из его имения), то последующие обнаруживают заметные колебания (начало третьей главы — поездка к Собакевичу, конец — отъезд от Коробочки; начало четвертой — приезд в трактир, конец — отъезд от Ноздрева). Лишь в шестой главе, повторяющей в этом отношении рисунок главы о Манилове, начало гармонирует с концом: приезд к Плюшкину и отъезд из его имения» (Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. С. 255). Очевидно, в тексте нет выделенности «плюшкинской» главы по какому-то одному «внешнему» композиционному признаку.

Но в отличие от Ю.В. Манна В.Н. Топоров усматривает разрыв, глубинное противоречие между установкой автора представить Плюшкина сущностно сходным с другими помещиками и живой плотью поэмы: «С Плюшкиным, напротив (в противоположность отношению автора к остальным помещикам. — А. Р.), есть личное соучастие, хотя Гоголь очень старается довести и его до степени маски, почти до аллегорического образа скупости. К счастью, автору не удается осуществить это до конца» (Топоров В.Н. Вещь в антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина). С. 43).

Недавно новые соображения о принципах расположения «помещичьих» глав высказал в статье на портале «Слово» Д.П. Ивинский. По его мнению, последовательность глав определяется принципом антитетического чередования двух начал: мечтательности, идеализма в самом широком смысле слова в сочетании с некоторой долей актерства, желанием произвести впечатление (Манилов и Ноздрев, совершенно чуждые стяжательства, не пытающиеся выгодно использовать предложение Чичикова приобрести умерших крестьян) и голого практицизма (Коробочка и Собакевич). Плюшкин, в характере которого проявляется и бескорыстная симпатия к заезжему гостю, и скаредность, сочетающий дошедшее до абсурда корыстолюбие с некоторой позой несчастного, всеми обманываемого полунищего старика, - олицетворяет «синтез двух отмеченных начал». Построенная автором «Мертвых душ» конструкция отличается симметричностью: «по краям» ее находятся образы двух персонажей, «договариваться с которыми было Чичикову проще всего»; в центре – образ Ноздрева, сделка с которым вообще не состоялась, причем Чичикову едва не был причинен моральный и физический ущерб (Ивинский Д.П. О композиции первого тома поэмы Н.В. Гоголя «Мертвые души» // http://www.portal-slovo.ru/rus/philology/258/421/9207/).

Интерпретация Д.П. Ивинского в общем совместима и с концепцией «возрастающего омертвения», и с идеей Ю.В. Манна, так как находится в другой смысловой плоскости. Его наблюдения мне представляются интересными и убедительными. Но смысл прослеженной симметричности раскрыт не в полной мере и сама эта симметричность, по-видимому, весьма относительна: красота композиционной строгости как таковая не могла привлекать автора «Мертвых душ», где герой петляет по губернским дорогам и его стройные замыслы рушатся, а повествователь его сопровождает, размышляя о «тупиках», в которые порой попадало человечество, сбиваясь с торного исторического пути.

2. ПОПЫТКА ИНТЕРПРЕТАЦИИ. МАНИЛОВ И ПЛЮШКИН

Обратимся к гоголевскому тексту, не рассматривая его в порядке расположения глав, описывающих визиты Павла Ивановича Чичикова, а выделяя соотнесенные пары или группы персонажей-помещиков. Последовательность рассмотрения этих пар и групп определяется их значимостью, мерой сходства и отличий; степень значимости показывается непосредственно при сопоставлении персонажей и окружающего их вещного мира. Фрагменты, интерпретация и анализ которых в перечисленных выше исследованиях не вызывают у меня сомнений, не рассматриваются. Особенное значение обращено на сходство изображаемых предметов, обстановки, окружающей помещиков: оно не случайно, его функция – установление соотнесенности между образами владельцев поместий.

МАНИЛОВ и ПЛЮШКИН

Один из элементов соотнесенности – пейзаж. В первом томе «Мертвых душ» описаны сады только двух помещиков – Манилова и Плюшкина. Так между образами открывающего их галерею Манилова и замыкающего их ряд Плюшкина устанавливается соотнесенность.

Сад Манилова

«Дом господский стоял одиночкой на юру <…> покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины. Под двумя из них видна была беседка с плоским зеленым куполом <…> с надписью “Храм уединенного размышления”, - пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков».

«Поодаль в стороне темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес. Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат <…>».

Особенности маниловского сада: претензия на изысканность; отражение моды на иррегулярность; имитация естественности («по-английски») в сочетании с признаками ухоженности и пренебрежения таковой (пруд), указывающими на маниловскую безалаберность; проявление сентиментальности и «созерцательности» хозяина (беседка с надписью — см. об этом, например: Набоков В. Николай Гоголь. С. 99); скука; неяркое сероватое освещение, ассоциирующееся со свойствами натуры хозяина; мизерность внутреннего мира, «я» героя («мелколистные жиденькие вершины» деревьев).

Сад Плюшкина

«Старый, обширный, тянувшийся позади дома сад, выходивший за село и потом пропадавший в поле, заросший и заглохлый, казалось, один освежал эту обширную деревню и один был вполне живописен в своем картинном опустении. Зелеными облаками и неправильными трепетолиственными куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины разросшихся на свободе дерев. Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурею или грозою, подымался их этой зеленой глуши и круглился на воздухе, как правильная мраморная сверкающая колонна <…>».

«<…> Молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листы, под один из которых забравшись Бог весть каким образом, солнце превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте».

Упоминаются «иссохшие листья» осин.

«Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе <…>».

Особенности плюшкинского сада: запущенность, ассоциирующаяся с «запустением» души хозяина (частное соответствие, возможно, - ствол сломанной березы и загубленное живое начало Плюшкина) и особенная красота. В отличие от непрезентабельного и отнюдь не величественного маниловского сада плюшкинский подлинно прекрасен и грандиозен; Гоголь прибегает к контрасту: предоставленная самой себе, природа не вырождается в отличие от души человеческой, требующей «ухода», самовоспитания. Смысловое наполнение соотнесенности двух пейзажей и образов двух помещиков, помимо указания на соответствие «Манилов – Плюшкин», по-видимому, таково: характер, в котором личностное живое начало подменено этикетной чувствительностью, пошлой претензией на культурность («антикизированные имена сыновей Манилова – Фемистоклюс и Алкид), поведенческими и речевыми клише «сентиментального» стиля, противопоставлен характеру «сломленному». (О литературных истоках образа плюшкинского сада см.: Вайскопф М. Сюжет Гоголя: Морфология. Идеология. Контекст. М., 2002. С. 515.)

Дом

Реальный дом Манилова отнюдь не похож на плюшкинский, зато похож воображаемый. Фантазия хозяина строит «огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах». Но у Плюшкина подобный усадебный дом (хотя и без гиперболичности, порожденной маниловской мечтой) уже выстроен: ««на темной крыше <…> торчали два бельведера <…> оба уже пошатнувшиеся, лишенные когда-то покрывавшей их краски». (О литературных истоках образа плюшкинского сада см.: Вайскопф М. Сюжет Гоголя. С. 510-512.)

Характер персонажей и «фигура фикции». Пол

Вот что сказано в поэме о характере Манилова: «Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем люди так себе, ни то, ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы. Может быть, к ним следует примкнуть и Манилова». И далее: «У всякого есть свой задор <…> но у Манилова ничего не было».

Эта аттестация персонажа повествователем была неоднократно предметом внимания исследователей. Андрей Белый, определивший такую характеристику как пример «фигуры фикции», указал на соотнесенность Манилова с центральным персонажем поэмы Чичиковым (см.: Белый Андрей. Мастерство Гоголя. С. 80). Вслед за ним Ю.В. Манн применение этого приема в отношении ряда персонажей поэмы, не обнаружив, однако, случаев использования «фигуры фикции» при изображении других помещиков (Манн Ю.В. Поэтика Гоголя: Вариации к теме. С. 417-418).

Ю.В. Манн прав, если понимать этот прием именно как своеобразную риторическую фигуру. Но если исходить из более широкого ее понимания как соприсутствия двух противоположных определений-представлений, отрицающих друг друга, из-за чего определяемый объект лишается необходимой характеристики, то с первым из помещиков может быть сопоставлен последний – Плюшкин. Увидев его в первый раз, Чичиков «долго <…> не мог распознать, какого пола была фигура: баба или мужик». В Манилове нет харáктерности, личностности; в Плюшкине как бы утрачена харáктерность пола, его признаки во внешности (лицо, лишь при пристальном вглядывании в которое обнаруживается щетина на небритом подбородке, одежда).

«Маскулинность», мужской пол Манилова в отличие от половой принадлежности Плюшкина сомнений не вызывает; этот помещик – любящий муж и отец. Однако поведение Манилова отличается несомненной «женскостью». Он повышенно чувствителен, слезлив: «Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы». Манера речевого поведения Манилова ничем не отличается от манеры его супруги Лизаньки – даже интонационно, причем это именно «женское» речевое поведение («трогательно нежный голос», «грациозно» раскрываемый «ротик», любовь к словам с уменьшительно-ласкательными суффиксами); показательно, что и муж, и жена именуются одним словосочетанием «каждый из них», а рот и его, и ее – это «ротик»: «Жена его… впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: “Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек”. Само собой разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно». Их подарки друг другу – именно «женские» безделицы: «Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы: какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку».

Семья

Только Манилов и Плюшкин представлены как два семьянина. Но первый из помещиков — пошло благоденствующий супруг, а последний — супруг, лишившийся семьи, потерявший ее. У Манилова есть жена и двое детей-мальчиков, у Плюшкина были когда-то жена, сын и две дочери, однако супруга и одна из дочерей скончались, а с сыном и с другой дочерью он разорвал отношения. Тем не менее Плюшкин охарактеризован в поэме именно как отец, пусть и «бывший»: показательно, что само имя его известно только благодаря упоминанию имени-отчества живущей дочери — Александры Степановны.

Что же касается остальных помещиков, то Коробочка вдова и о существовании у нее детей ничего не известно, Собакевичи — чета, о детях которой не сообщается. Впрочем, согласно <«Окончанию девятой главы в переделанном виде»>, у четы Собакевичей были дети, однако, во-первых, это известие относится к лишь начатой, но не завершенной новой редакции тома, а во-вторых, здесь к