Скачать

Биологическая метафора в социологии

И.А. Шмерлина

 Спектр тематических позиций, в которых с той или иной степенью напряженности, сходятся биологический и социологический ракурсы анализа, весьма широк: от наиболее спорной проблемы генетической предопределенности культуры и социальности до более очевидных вопросов биологической подоплеки некоторых поведенческих девиаций.

Книга "Биология как общество, общество как биология: метафоры", изданная С. Маасеном, Е. Мендельсоном и П. Вейнгартом, представляет собой сборник статей, раскрывающих не столько релевантность биологического обоснования социальных феноменов, сколько эпистемологическую роль метафоры (в данном случае биологической) в научном познании. Проблема биологического обоснования социальных феноменов раскрывается лишь в одной статье сборника. Причем автор статьи Р. Воклер смотрит на эту проблему с респектабельным социологическим скепсисом.

В выборе социобиологических метафор просматривается разумная избирательность. В современной литературе активно обсуждаются понятийные аналогии "фило-", "онтогенез" и "социогенез", "генетический код" и "коды культуры", "общество" и "популяция" и т. п. Однако в поле внимания авторов сборника находятся традиционные метафоры, занимающие заслуженное место в истории теоретической социологии. Это "большие" метафоры борьбы, организма и эволюции. Именно они конституируют тематическое пространство сборника, который интересен прежде всего тем, что дает аргументированную ревизию хрестоматийных историко-социологических истин. Новое прочтение Г. Спенсера, предпринятое А. Ла Вергатой и П. Хейлем, заставляет усомниться в социал-дарвинистской "принадлежности", равно как и "биологичности" одного из основателей социологической теории. Социал-дарвинизм при ближайшем рассмотрении рассыпается как искусственная, плохо слепленная историко-идеологическая конструкция (Л. Боулер и П. Вейнгарт), а организмическая модель оказывается непригодной даже для описания биологических феноменов (С. Митчелл).

Тематическое единство сборника проявилось в нескольких сквозных сюжетных линиях, которые проходят через многие разделы, объединяя их в общую проблемную область. К числу таких общих сюжетов относятся история рекурсивных превращений организмической метафоры; эпистемологический статус биологической метафоры и, конечно, рассуждения "о пользе метафоры в научном познании". Рассмотрению метафоры как средства научного познания посвящен раздел "Переоценка метафоры" ("Metaphors Revalued"). Он задает историко-научный контекст обсуждения и открывается статьей Сабины Маасен "Кто боится метафор?". Знакомство с этой статьей полезно прежде всего тем, что она является весьма конструктивным введением в проблематику, представленную сегодня практически необозримой библиографией. "Поток новейших публикаций по проблеме метафоры представляется поистине необъятным, — отмечает С. Маасен. — Действительно, один взгляд на библиографии публикаций о метафоре, составленные Ноппеном и соавторами в 1985 и 1990 гг., позволяет понять, что имеет в виду Ноппен под "метафороманией" интеллектуалов, начавшейся в 1970-е годы. Хотя обе библиографии не являются исчерпывающими, они содержат более 6000 наименований; только рекомендации для начинающих насчитывают более 200 позиций…". Впечатляет также разнообразие дисциплин и сфер, в рамках которых исследуется метафора: лингвистика, семиотика, риторика, литература, философия, психология, социология, история, политические науки, медицина и искусственный интеллект (с. 11)1. В статье C. Маасен, как и в других публикациях сборника, рассмотрение метафор ограничено функциональным ракурсом. Последний, как подчеркивается в редакторском введении, не проясняет терминологические нюансы таких понятий, как "метафора", "аналогия", "модель", "риторика", "система взглядов"; все они используются для обозначения одного и того же феномена: "переноса идей и концептов, то есть "смысловых фрагментов" (pieces of meaning) из одного дискурса в другой" (с. 1). Исследовательские задачи авторов сборника связаны с выявлением функций/дисфункций метафорического рассуждения в сфере науки. Локализованная в этих тематических границах, статья С. Маасен дает содержательный и лаконичный анализ трех основных способов трактовки роли метафоры: семантического, прагматического и конструктивного; при этом автор специально останавливается на проблеме научных инноваций, стимулируемых метафорическим переносом.

Статья Л. Дастона (L. Daston) "Как Природа стала Иным: антропоморфизм и антропоцентризм в ранней натурфилософии Нового времени" посвящена истории эпистемологического разделения природы и человека, что, в конечном счете, и обусловило появление социобиологической метафоры. "Метафоры требуют существования пропасти, через которую необходимо навести мосты, — пишет Л. Дастон. — Именно потому, что мы убеждены в зиянии пропасти между природным и человеческим, мы так часто называем (одобрительно или осуждающе) пространство, где сходятся биологические и социальные науки, "метафорическим"" (с. 37). Автор не связывает себя анализом какой-либо конкретной метафоры, но интересуется историческими предпосылками возникновения метафорических отношений между биологией и социологией, эпистемологическими условиями "появления бреши, достаточно широкой, чтобы создать потенциал для метафорических "разрядов". Каким образом природное стало столь отличным от человеческого? Как и почему антропоморфизм — концептуальная привычка видеть не-человеческое в человеческих терминах — поставлен наукой под подозрение?" (c. 37). Л. Дастон обосновывает два взаимосвязанных тезиса. Первый заключается в том, что антиантропоморфизм современного толка принципиальным образом отличается от антиантропоморфизма, введенного механистической философией природы XVII века: "…основания, исходя из которых такие мыслители, как Блез Паскаль и Роберт Бойль, атаковали научный антропоморфизм, не только отличаются от наших сегодняшних обоснований подобной позиции, но и сами позиции… несовместимы. Мы являемся анти-антропоморфистами, потому что мы антиантропоцентристы; они же были антиантропоморфистами вследствие их про-антропоцентризма" (c. 39).

Второй тезис Л. Дастона состоит в том, что запрет на антропоморфическое описание природы, введенный механицистами Нового времени, не только не вел к секуляризации науки, но, напротив, означал решительное внедрение иудейско-христианской теологии в натурфилософию. "Хотя механицисты XVII века атаковали Аристотеля и его последователей за антропоморфизацию природы, — пишет Л. Дастон, — их истинной целью была одушевленная… природа натуралистов Возрождения, … сузив круг активности до Бога, людей и ангелов, они ввели… антропоцентризм, совершенно чуждый Аристотелю... Стремясь избавить натуральную философию от одного вида антропоморфизма, они… ввели еще больший антропоморфизм в концепцию Бога как механика…" (c. 45, 53).

Публикация Л. Дастона, выполненная в традиционном историко-философском жанре, завершается нетривиальным выводом, созвучным методологическим исканиям современной биологии. Ярким проявлением антропоцентрической установки во взглядах на природу как на "иное", является, согласно Л. Дастону, представление о природе как о монолитной целостности, в то время как в действительности она есть бесконечное разнообразие форм и уровней жизни. "Природа была… и остается по сей день слишком монолитной… Только с непоколебимо антропоцентрической перспективы "природа" выступает как единый, интегрированный организм (entity),.. сам языковой узус, который позволяет нам осуществить ценз вселенной в одном коротком слове "природа", покоится, по крайней мере частично, на глубоко укорененном антропоцентризме" (с. 53).

Любопытно сопоставить это мнение философа с методологической рефлексией современной биологии, одной из серьезных проблем которой считается "упорное стремление к целостному теоретическому объяснению биологической реальности, исходящее, на первый взгляд, из очевидной идеи единства биологической жизни" (1, с. 100). Между тем, исследователи все больше убеждаются в невозможности выстроить целостный теоретический образ природы и приходят к признанию разных типов и уровней биологической реальности, имеющих свои собственные законы и не сводимых друг к другу. Биологи и философ Л. Дастон говорят о разных вещах. Однако и всеобъемлющая биологическая теория, искусственно сближающая разнокачественные уровни биологической реальности, и концепт Природы "в единственном числе", игнорирующий немыслимое разнообразие вселенной, суть способы рефлексии. Можно предположить, что в основе этих способов лежит одна мировоззренческая установка, истоки которой уходят в антропоцентрический холизм.

Статья Р. Фолка "Манифестируемое2 и научное", дает конкретные примеры позитивной и дезориентирующей функций метафоры на примерах ранней истории генетики. Эпиграфом к статье служит любопытное замечание Вильгельма Иоганнсена. "Биология, — пишет знаменитый генетик, — очевидным образом заимствовала термин "наследственность (heredity and inheritance) из повседневного языка, в котором значение этого слова есть "трансмиссия" денег и вещей, прав и обязанностей, или даже идей и знания, от одной персоны к другой или некоторым "преемникам" (heirs) и "наследникам" (inheritors)" (с. 57). Первый из примеров Р. Фолка связан с историей осмысления объектов дарвиновского естественного отбора, концептуально (но не фактически) завершенной в 1909 г., после введения терминов "фенотип" и "генотип" В. Иоганнсеном. Другой сюжет связан с возникновением наглядного образа хромосомы, предложенного Морганом и его студентами, который не сразу получил признание в научном сообществе. "В обоих случаях, — пишет Р. Фолк, — манифестируемый образ создает систему координат, внутри которой развивается научный образ, однако в конечном счете он ограничивает независимое развитие научного образа" (с. 58). Последний пример публикации Р. Фолка иллюстрирует ситуацию, когда обыденные представления формируются под влиянием авторитета научного образа. В данном случае имеется в виду тот авторитет, который генетика предоставила евгенике (с. 58). Общим эпистемологическим фоном этих сюжетов служит идея П. Вейнгарта о трех основных типах метафорического трансфера между научным и обыденным языком, а именно: "1) из обыденного языка в научный язык; 2) из научного языка в научный язык, и 3) из научного языка в обыденный язык" (с. 127). Последний путь смыслового обмена чреват, по мнению П. Вейнгарта, всевозможными аберрациями, превращая метафоры из средства раскрепощения интеллекта в своего рода "вирусы ума" (с. 129).

Предпринятый Р. Фолком первый экскурс в историю генетики представляют собой вариации на тему первого трансфера и демонстрируют разнообразие познавательных функций интуитивного образа, созданного воображением "человека с улицы". "Передача физических и поведенческих черт от родителей к их отпрыскам замечена еще в древние времена, по аналогии с сотворенными человеком традициями или правилами наследования имущества", — замечает Фолк. — В основе биологической теории наследственности первоначально лежал именно манифестируемый образ материального наследования… В 1866 г. Грегор Мендель опубликовал работу, которая могла бы послужить основанием для различения передачи "качеств"3 от наследования факторов, которые обеспечивают потенциал этих качеств. Однако эта возможность освобождения научного образа наследования от манифестируемого образа не была оценена ни менделевскими современниками, ни "переоткрывателями" Менделя на рубеже XIX и XX веков. Манифестируемый образ наследственности направлял наблюдения не только в начале XX столетия, когда была основана современная генетика; в определенной степени его длинная тень продолжает влиять на научный образ вплоть до наших дней. Ученые, включая генетиков, никогда не оставляли концепции наследования черт. Хотя гордиев узел черт и наследственности был разрублен Иогансенном и Морганом в 1910 г., даже теперь является общей практикой говорить о "наследственных чертах"…" (с. 59-60). "Тиски" манифестируемого образа никогда не разжимались вокруг научного образа, — заключает Фолк. — Понятие "генетической черты" не исчезло из генетического дискурса, оно преследует генетиков современности точно так же, как дезориентирует "человека с улицы" (с. 64).

Второй пример Р. Фолка, в отличие от первого, служит иллюстрацией той креативной силы, которую может нести в себе наглядный образ, постижимый на уровне обыденных аналогий. 10 сентября 1911 г. Г. Морган представил на рассмотрение в журнал "Science" короткую заметку, где предложил описание хромосомы. В этом описании он открыто принял манифестируемый физикалистский образ хромосом как веревок или связок бусинок генов (с. 64). Г. Морган осознавал ограниченную дедуктивную силу повседневной метафоры, которая представляла хромосомы как пары полужестких нитей, удерживаемых скручивающими силами. Однако и он, и его студенты видели в этой метафоре мощный образ, который поддерживал их исследовательские программы в течение последующих тридцати лет (с. 65). Впоследствии, с развитием молекулярной биологии, категории механического притяжения и разъединения были заменены понятиями химических связей и ферментативных реакций, но это нисколько не умаляет эвристической ценности первоначальной наглядно-образной модели хромосомы (с. 70).

Своебразная мораль этих историй формулируется Р. Фолком как конфликт "между неизбежным (inevitable) и недосягаемым (unattainable). "Неизбежное" он понимает как неизбежность взаимозависимости между манифестируемым и научным образом; "недосягаемое" видит в идеале "независимого, объективного научного образа" (с. 59). "Научный образ в течение столетий базировался на манифестируемом образе обыденного человека, — пишет Р. Фолк. — Из него он извлекал свои концептуальные рамки, интуиции и метафоры. Манифестируемый образ всегда был источником его моделей. Со своей стороны, научный образ постоянно модифицировал манифестируемый образ. Они всегда были связаны отношением неизбежной взаимозависимости. Однако эта неизбежная взаимозависимость никогда не принималась… мыслящим человеком. Хотя научный образ черпает свои ключи в манифестируемом, он должен возвыситься над ним и стать независимым от него… Геометрия Эвклида была сконструирована непосредственно на манифестируемом образе, неэвклидова геометрия была создана только после того, как научный образ освободился от манифестируемого. Наука о наследственности начала с манифестируемого образа наследования, но она смогла развиваться независимо только после того, как освободилась от манифестируемого образа наследования черт…" (с. 74-75). Логический позитивизм, по мнению Р. Фолка, был последней попыткой достигнуть недосягаемого — науки, свободной от повседневных интуиций и манифестаций. Разочарование в этом наивном "святом" образе науки — цена заблуждений радикальной евгеники.

Первый раздел сборника завершает дидактическая статья Р. Воклера, в которой он преподносит социобиологам уроки, почерпнутые из теоретической антропологии Просвещения. Статья называется "Животные и разум: cоциобиология, язык и изучение высших обезьян в эпоху Просвещения" и увязывает умозрительные, подчас поразительно точные замечания Ж.-Ж. Руссо о повадках высших обезьян, современные исследования языковых способностей человекообразных приматов ("language-training experiments") и философские рассуждения о демаркационной границе между человеком и его ближайшими предками. Метафора как таковая не является предметом рассмотрения. Она подразумевается в общем контексте рассмотрения лингвистических способностей, которые отделяют человека от природы. В более узком смысле метафора упоминается Р. Воклером в связи с похвальным отсутствием антропоморфных аналогий в языке Просвещения. Великие мыслители этой эпохи, пишет Р. Воклер, "понимали метафору как знак специфически человеческой оригинальности и критерий разделения, который принципиально разводит человека и обезьяну. Не решаясь приписывать человеческие цели другим животным, они показали осторожность в использовании межвидового трансфера метафор, что достойно подражания и сегодня" (с. 98). Р. Воклер полагает, что "…концептуальные проблемы, поставленные естествоиспытателями и философами Просвещения, в значительной степени те же, что и проблемы, лежащие в основе современной социобиологии и исследований способности обезьян к усвоению языка. Но способы, которыми они пытались решить эти проблемы, не находят повторения у современных экспериментаторов" (с. 85). Итогом невнимательного отношения к работам предшественников является, по мнению Р. Воклера, концептуальная слабость современных исследований, которые размывают границу между человеком и природой. Мыслители Просвещения обладали недостаточным количеством достоверной информации о жизни, поведении и даже внешнем облике высших обезьян, однако, по мнению Р. Воклера, они "хорошо представляли себе цели научного исследования" (с. 85).

Три "большие" метафоры связывают пространство биологического и социального дискурса. Это метафоры организма, борьбы за существование и эволюции. Разделы "Борьба", "Эволюция" и "Организм", "Экономикс" дают конкретное представление о бытовании этих метафор в социальном, общественно-политическом и экономическом дискурсах. Идеи и идеологемы, обретающие свою судьбу в метафорическом взаимообмене между разными сферами жизни, воспроизводятся в определенном культурно-историческом контексте. Образные выражения и ключевые слова, воплощающие эти идеи, приобретают наддисциплинарный статус духовных универсалий эпохи. Вероятно, именно так и следует рассматривать ключевые "биологические" метафоры социологического дискурса. Такой подход позволяет эксплицировать исторические судьбы той или иной метафоры, ее рекурсивных превращений, модификаций, мультиплицирования. Идеи органической целостности, эволюционного становления и конкурентной борьбы являлись (и в значительной степени являются до сих пор) универсальными идейными конструктами, мировоззренческими формами, в которых развивается человеческая мысль с античных времен. Поэтому было бы слишком наивным связывать влияние биологических метафор на социальный дискурс с пагубным биологическим редукционизмом. "Современная теория клетки и организма, — пишет П. Хейль, — в значительной степени была инспирирована использованием экономических и политических моделей. Фактически, в этом находит выражение традиция понимания обществ в терминах человеческого тела, предшествующая какому-либо точному знанию об организме… Более того, "организмическую метафору" лучше было бы понять как биологическую версию более общей картины, используемой для описания единого целого, состоящего из частей… Эта картина принадлежала, по сути, к стандартным понятиям социальной философии, экономики, биологии и социологии…" Организмическая метафора циркулировала между дисциплинами. Она "представляется своего рода хамелеоном. Иногда она становится "экономической метафорой разделения труда", иногда "метафорой общества", а иногда — "биологическим понятием"" (с. 179-180). Именно в системе координат, соотнесенной с духовной атмосферой времени, могут быть поняты не только идеологические "извращения" эволюционных идей дарвинизма, но и сам дарвинизм.

Известна точка зрения, согласно которой теория Ч. Дарвина есть "проекция на природу социальных ценностей laissez-faire капитализма" (с. 107). Авторы сборника цитируют высказывание Ф. Энгельса, в котором эта идея выражена вполне отчетливо: "Вся дарвиновская теория борьбы за существование есть просто перенос теории Гоббса "bellum omnium contra omnes" и буржуазно-экономической теории конкуренции, а также мальтусовской демографической теории из общества в органическую природу. Сделав подобный трюк… легко перенести эти теории из естественной истории обратно в историю общества… и заявлять, что этот тезис находит подтверждение как вечный естественный закон общества" (с. 127).

"Эта знаменитая интерпретация дарвиновской теории, — замечает П. Вейнгарт, — повторялась Ф. Ницше, О. Шпенглером и бесчисленными второстепенными исследователями вплоть до наших дней" (с. 127). Прямая апелляция к этой идее прочитывается в заглавии статьи П. Боулера — "Социальные метафоры в эволюционной биологии, 1870-1930: расширение размерности (the wider dimension) социал-дарвинизма". Для правильного понимания социал-дарвинизма, к рассмотрению которого мы обратимся ниже, необходимо учитывать интеллектуальный контекст эпохи, в котором рождалась дарвиновская теория. "И Мальтус, и Дарвин, — пишет П. Вейнграт, — работали в тот период, когда взгляд на природу и общество как гармоничные системы уступал дорогу представлениям, существенной чертой которых была идея борьбы как природного закона" (с. 130). Взятое из обыденного лексикона, понятие борьбы имело широкое хождение в научной среде, где осознанно использовалось как метафора или аналогия. Дарвин, дав третьей главе "Происхождения видов" заглавие "Борьба за существование", специально оговаривал небуквальное значение этого словосочетания, которое следовало понимать "в широком и метафорическом смысле, включая зависимость одного организма от другого, и включая (что более важно) не только жизнь конкретного индивида, но и его репродуктивный успех" (с. 130). Несмотря на то, что, вопрос о дисциплинарном приоритете в формировании идей эволюционной теории дебатируется в современной науке, марксистская позиция в этом вопросе остается достаточно популярной. Согласно одним авторам, "дарвинизм как таковой был дериватом (derivation) политической экономии". Другие авторы еще более радикальны. "Американский антрополог Марвин Харрис (Marvin Harris) зашел так далеко, что перевернул традиционные взгляды с ног на голову, настаивая на том, что именно спенсерианство (под которым он подразумевает учение о прогрессе через борьбу) лежит в основе дарвинизма, что "дарвиновские принципы были приложением концепций социальных наук к биологии" (с. 195). Помимо идейных и социальных истоков дарвинизма, П. Боулер считает необходимым напомнить об исторических обстоятельствах, в которых создавалась дарвиновская теория: "Дарвиновская теория была также продуктом его путешествия вокруг света на борту "Бигля", корабля, находящегося на службе Ее Величества Королевы и являвшего собой классическое выражение британского военно-морского империализма. К последним десятилетиям XIX века империалистическая этика отличалась гораздо большим уровнем самосознания, и неудивительно, что мы могли бы найти здесь метафоры завоевания и колонизации, проникающие в эволюционную теорию и палеоантропологию. Анализ других сфер научной мысли XIX столетия обнаруживает длительную традицию трактовки европейской истории и предыстории в терминах последовательных завоевательных волн, идущих из источника культурного прогресса на Восток. Дарвинизм (и эволюционизм в целом) был вдохновлен одновременно как либеральной философией постоянного прогресса, так и конкурентной, более консервативной исторической концепцией, которая подчеркивала последовательные волны завоевания" (с. 111). "В этих условиях, — заключает П. Боулер, — отслеживать направления взаимодействий между биологической и социальной теорией становится исключительно трудным делом. Не должны ли мы принять предположение Стивена Гоулда (Stephen Gould), что существует "вечные метафоры", которые постоянно проявляются в наших попытках интерпретировать прошлое; конкурирующие интерпретации, которые приходят на ум всякий раз, когда факты или культурная среда создают возможность для подобных трактовок?…" (с. 110-111). Борьба за существование, упомянутая в социальном контексте, немедленно вызывает ассоциации с социал-дарвинизмом – направлением, вокруг которого сконцентрированы самые мрачные предубеждения против вторжения биологии в сферу социального анализа.

Второй раздел сборника ("Борьба") посвящен всестороннему рассмотрению данного феномена. Статьи Петера Боулера и Петера Вейнгарта, составляющие данный раздел, направлены против привычных, устоявшихся представлений о природе социал-дарвинизма, его истоках, смысле и реальном влиянии на социально-политическую жизнь рубежа 19-20 веков. "Популярность термина "социальный дарвинизм" высвечивает проблемы, подстерегающие каждого, кто вознамерится исследовать вопрос перемещения метафор между биологией и социальной теорией" (с. 107). Рассмотренный конкретно, в контексте его исторического становления, социал-дарвинизм обнаруживает не только концептуальную, но и терминологическую неопределенность, превращаясь не столько в метафору, сколько в концептуальный фантом, родившийся в результате многократного курсирования в популяризированном пространстве рассуждений о природе биологического и социального.

Работы Л. Боулера и Вейнгарта проясняют три принципиальных момента, которые необходимо понимать для правильного "обращения" с этим фантомом. Первое уточнение состоит в том, что социал-дарвинизм представляет собой достаточно размытое и весьма неоднородное тематическое пространство, сформировавшееся вокруг ключевого слова "борьба". Семантический ракурс последнего весьма широк — от спенсеровской идеи "борьбы в жизни" (с. 213) до расистского концепта "борьбы за выживание совершенной расы". Эта полисемия открывает возможности для самых разнообразных воплощений "социал-дарвинизма". "К счастью, — пишет Антонелло Ла Вергата, — в последнее время получила распространение идея, что ярлык "социальный дарвинизм" относится к гораздо более сложному феномену, чем первоначально считалось… Стало ясно, что метафора "борьбы за существование" очень сложна. Фактически, я бы назвал ее пучком метафор. Многие социал-дарвинисты фактически акцентируют только один аспект этой "полиметафоры", иными словами, они представляют свою собственную разновидность социал-дарвинизма, которая является только одной из многих, исторически возможных… Подчеркивают ли они соревнование или кооперацию, поддерживают ли laissez-faire или социальный империализм, они искажают и истощают богатство, разнообразие и гибкость дарвиновского понятия…" (с. 194).

Вторая принципиальная идея заключается в том, что социал-дарвинизм не однороден не только с точки зрения его содержания, но и с точки зрения идейных истоков, которые, собственно, и обеспечили вариативность этого направления. Освещая неоднозначность анализируемого сюжета, П. Боулер замечает, что в становлении того, что принято называть социал-дарвинизмом, приняли участие несколько весьма различающихся эволюционных идей: "Используя единственный термин "социал-дарвинизм" для обозначения широкого диапазона социальных применений эволюционной теории, мы проявляем тенденцию к упрощению ситуации, фокусируясь на хорошо известном эволюционном механизме. Недавние работы по истории науки подчеркивают степень, в которой недарвиновские механизмы эволюции были приняты в конце XIX и начале XX столетия. Для понимания того, что называть "социальным эволюционизмом", мы должны принять во внимание эти альтернативы…" (с. 107-108).

Первое имя, которое уместно вспомнить в контексте этих рассуждений, — это, безусловно, имя Герберта Спенсера. Многие исследователи сходятся во мнении, что в том социал-дарвинизме, истоки которого связывают с именем Спенсера, собственно дарвинизма, в строгом смысле этой научной гипотезы, меньше всего. Мысль о том, что Спенсер, которого принято считать "Дарвином философии" (с. 195), на самом деле скорее является ее Ламарком, далеко не нова в истории социологии. "Все то, за что Спенсер был назван социал-дарвинистом, говорит о том, что в действительности он был социал-ламаркистом", — отмечает П. Боулер (c. 113). Социал-ламаркизм Спенсера вовсе не служил обоснованию антигуманной философско-политической позиции. Скорее наоборот: "Весь смысл спенсерианизма заключается в том, что природе должна быть предоставлена свобода прогрессивного развития, исключая всякое вмешательство, поскольку конечная цель социального развития является нравственной… Вся цель борьбы в обществе свободной конкуренции заключается не в том, чтобы уничтожить неприспособленные элементы, а в том, чтобы сделать каждого более приспособленным…" (с. 112). В статье Ля Вергаты показано, что спенсеровское понятие "выживания наиболее приспособленного" появляется и развивается в контексте, который является скорее социальным и моральным, нежели специфически биологическим: "Оно определенно не относится к формированию новых видов; жестокая конкуренция развивает лучшие качества в каждом человеке, а не отбирает заранее существующие вариации" (с. 214). Само учение Ламарка сильно "работает" на гуманистическую идею. Э. Шредингер разводил эволюционизм Дарвина и Ламарка именно по данному, нравственно-гуманистическому, основанию, противопоставляя "мрачной перспективе дарвинизма" жизнеутверждающие идеи Ламарка. "Теория Ж. Ламарка, — писал он, — не только предлагает очень простое объяснение удивительно сложному и специфическому процессу адаптации организма к окружающей среде, но является также красивой, возвышенной, вдохновляющей и стимулирующей… Разумное существо, считающее себя звеном длинной эволюционной цепи, может, согласно теории Ламарка, быть уверенным, что его усилия… составляют небольшую, но органичную часть общих усилий вида на пути к совершенству" (Цит. по: 2, с. 47).

Логическое объединение идеи естественного отбора и культурного эволюционизма продуцирует еще одну "социал-дарвинистскую" метафору — метафору экспансии и завоевания (с. 118). При ближайшем рассмотрении обнаруживается, что эта форма социал-дарвинизма, так же, как и спенсеровская эволюционная теория, не содержит специфически дарвиновских идей. "Нельзя отрицать того, что дарвинизм играл значительную роль в стимулировании атмосферы национального и расового соперничества. Но мы должны помнить, что биогеографическая модель "вмешательства и истребления" могла использоваться и эволюционистами, которые не являлись дарвинистами…" (с. 119); "…метафоры экспансии и завоевания могли использоваться независимо от теории естественного отбора. Рассуждения на тему "выживания наиболее приспособленных" среди биологических видов или рас не требует веры в естественный отбор…" (с. 118). Таким образом, конкурентная борьба в культурном пространстве XIX века имеет множество ракурсов; она предстает как метафора, идеологема, научная гипотеза и историческая фактичность эпохи.

Можно назвать целый ряд разнородных и сложно организованных феноменов, питавших "манифестируемые" социал-эволюционистские идеи: дарвинизм, отвечающий классическому представлению о борьбе за выживание; ламаркизм; этика laissez-faire капитализма; конкретные исторические модели завоевания и колонизации; наконец, "вечные метафоры", составляющие некий общий источник, базовый слой умонастроений эпохи. Социал-дарвинизм, рассмотренный с точки зрения его истоков и идей, превращается в довольно размытую номинацию "борьбы", в рамках которой одни авторы делают акцент на "естественном отборе", другие — на межвидовой борьбе (идее, занимающем далеко не центральное место в дарвиновской теории эволюции), третьи — на селективном давлении среды. Последняя, аутентично дарвиновская идея, развернулась в метафору "единства человечества в борьбе с условиями окружающей среды" (с. 115). В этом случае дарвинизм служит обоснованию этики кооперации. Данное направление в социал-дарвинизме, провозглашающее необходимость объединения человечества в борьбе с природой, известно как реформаторское крыло дарвинизма. Уже этот факт, подчеркивает П. Боулер, свидетельствует о недопустимости трактовки социал-дарвинизма как единого социально-философского направления (с. 115-116).

Наконец, последний принципиальный момент, который должен быть принят во внимание при анализе социал-дарвинизма, связан с пересмотром его истинной роли и влияния на интеллектуальную и политическую жизнь XIX-начала XX столетия. Детальному изучению "мифа, сконструированного историками" (с. 6), посвящена работа Петера Вейнгарта ""Борьба за существование": отбор и удержание метафоры". Из возможных направлений метафорического трансфера Вейнгарт особое внимание обращает на перенос метафоры из науки в обыденный лексикон. Судьба дарвиновской метафоры борьбы является в этом отношении показательным примером, имеющим к тому же особое значение в контексте европейской истории XХ века. Петер Вейнгарт ограничивает свой анализ рамками Германии, что обосновано не только очевидными историко-политическими соображениями, но и не столь очевидными лингвистическими. Дело в том, что метафора борьбы за существование (дарвиновское "struggle for existence"), зазвучавшая в немецком переводе как Kampf ums Dasein, приобрела еще более агрессивный модус, чем присущий ей изначально. Здесь важно принимать во внимание дарвиновский терминологический контекст, в котором "борьба за существование" и "борьба за жизнь" звучат как равноценные и взаимозаменяемые понятия. Обозначенные понятия, в понимании Дарвина, объединяли в себе два смысла, а именно: индивидуалистическую борьбу между членами одного и того же вида и борьбу за существование, которую виды ведут в специфических экологических условиях в окружении других видов. Для того, чтобы передать эти смысловые нюансы, дарвиновское "struggle for existence" следовало бы, по мнению П. Вейнгарта, перевести как Kampf ums Leben или даже Kampf ums Überleben. Эти метафоры смогли бы точнее отразить "обобщенную идею неосознанной борьбы за выживание в естественной среде, в то время как Kampf ums Dasein предполагает индивидуальный, осознанный и в конечном счете летальный конфликт. В этой коннотации метафора напоминает гоббсовское "bellum omnium contra omnes" " (с. 130-131). Первые метаморфозы дарвиновских идей произошли, когда Х. Браун в переводе подзаголовка "Происхождения видов", который в оригинале звучит как "сохранение приспособленных рас в борьбе за жизнь" ("the preservation of favored races in the struggle for life"), предложил для английской лексической конструкции "favored races" немецкий вариант "vervollkommnete Rassen", что означает "усовершенствованные расы". Последующий перевод, сделанный В. Карусом в 1867 г., исправил неточность, но первая смысловая коррозия дарвиновской идеи борьбы уже прозвучала. "Искажение было завершено комбинацией идеи совершенствования ("perfection") и метафоры борьбы в понятийную конструкцию "Vervollkommnung durch den Kampf ums Dasein" (совершенствование через борьбу за существование) — это возводит метафору на нормативной и инструментальный уровень, что позднее проявилось в евгенической стратегии "улучшения человеческой расы путем устранения неприспособленных"", — пишет П. Вейнгарт (с. 131).

В стремлении понять реальный смысл и контекст дарвиновской метафоры, в ее возвратном движении из науки в общественную жизнь П. Вейнгарт обращается к различным аспектам немецкой общественно-политической жизни второй половины XIX века. В поле его зрения оказываются наиболее популярные периодические издания, дающие отражение общественных тенденций времени. Прослеживая судьбу дарвиновских идей в научно-популярной и общественной печати, П. Вейнгарт приходит к выводу, что их циркуляция происходила по законам моды: "Популярность дарвинизма угасала по мере все более широкого его распространения; и его использование как идеологии не ограничивалось одной группой, интересам которой он соответствовал, но, наоборот, он использовался многими группами, которые интерпретировали его по своему усмотрению" (c. 135). П. Вейнгарт показывает разнообразный и противоречивый контекст, в котором развертывались дарвиновские идеи: история человечества и общая теория живых существ, история научных идей и концепции клеточного развития. Биологические аналогии привлекались для защиты как аристократических, так и социалистических принципов; они выступали для обоснования "естественно-научного" закона войны и закона объединения. При всей широте контекста использования дарвиновских идей, в анализируемый автором период политические интерпретации дарви