Скачать

Творческий традиционализм как направление русской общественной мысли 1880-1890 гг.

Сергеев С. М.

Консерватизм и традиционализм

Споры о терминах, вероятно, самые сложные в гуманитарных науках с их почти онтологической неточностью в дефинициях. Но в то же время совершенно очевидно, что невозможно правильно понять то или иное явление (историческое, в нашем случае), не дав ему правильного наименования. Приблизительность последнего влечет за собой приблизительность знания о сути предмета исследования. По небесспорной, но интересной мысли о.Павла Флоренского, “суть науки — в построении, или, точнее, в устроении т е р м и н о -л о г и и (разрядка автора. — С.С). Слово, ходячее и неопределенное, выковать в удачный термин — это и значит решить поставленную проблему” (1).

“Консерватизм” относится к числу чрезвычайно сложных и расплывчатых терминов. Долгое время в отечественной публицистике, где с середины XIX в. тон задавали либеральные и социалистические органы печати, это понятие было практически ругательным, синонимом мракобесия, обскурантизма, всего того, что противоречит нормальному общественному развитию. В политической литературе начала ХХ века можно было прочесть, что “консерваторы — это группа, которая опирается на силу предрассудков, суеверий, преданий и народного невежества, которые они породили за время своего господства. Консерваторы стремятся сохранить то, что мешает обществу жить и развиваться, а людям дышать” (2).

В известном справочном издании того же времени говорилось, что консерватизм есть “стремление отстаивать существующее против всякого новшества, господствующие политические и социальные формы — против стремлений к глубоким и широким преобразованиям, в особенности, если они имеют революционный характер” (3). Сказано более деликатно, но суть та же самая. Впоследствии подобное представление, густо приправленное марксистской фразеологией, стало основой трактовки данной темы советской гуманитарной наукой. Так, в опубликованной уже в период “перестройки” научно-популярной брошюре, ее авторы подразумевали под консерватизмом “тип политики господствующих классов антагонистического общества с соответствующей идеологической надстройкой, с определенной партийно-организационной базой. <…> Консерватизм направлен против общественного прогресса, противодействуя ему разнообразными методами — от провозглашения готовности к ограниченным реформам до откровенного насилия <…>” (4). В словарях 1980-х гг. консерватизм подавался как “приверженность к старому, отжившему и вражда ко всему новому, передовому” (5), как явление, противостоящее “прогрессивным тенденциям социального развития” (6).

Но, … “времена меняются”, и сегодня такие оценки выглядят уже как маргинальные. Более того, ныне именовать себя “консерватором” стало и модно, и престижно, свидетельством чему служат высказывания видных представителей “российской элиты” — от политиков до кинорежиссеров. Естественно, изменился и тон наших обществоведов. “Мы категорически против того, чтобы заведомо выносить русскому консерватизму <…> какие-либо приговоры <…>” (7), обнадеживающе заявляет в предисловии к новейшему исследованию проблемы В.Я. Гросул. Однако, нельзя сказать, чтобы с исчезновением тенденциозного негативизма в отношении консерватизма, данное явление обрело четкую удовлетворительную дефиницию. Напротив, для большинства попыток создать последнюю характерна еще большая расплывчатость, чем прежде. Скажем, тот же В.Я. Гросул определяет консерватизм как “идейное и политическое течение охранительного характера, направленное на принципиальное сохранение существующих социальных отношений и государственного устройства <…>” (8). При внешней справедливости этой трактовки, она лишена историзма и, в сущности, применима ко всем векам и государствам от конца III тысячелетия до н.э. до начала XXI столетия н.э., от Шумера до Российской Федерации. Всегда и везде существовали люди и идейно-политические течения, отстаивавшие общественный status quo против реформ или революций. Таким образом, под консерватизмом можно понимать некую всечеловеческую жизненную установку, состоящую в приверженности к устоявшемуся и апробированному в противовес новому и неизведанному. Подобный подход сделался весьма распространенным в современной научной литературе. Для А.Н. Родионова, скажем, “консервативная традиция предстает в виде цепи защитных реакций на вызовы революционных и радикальных движений и умонастроений, направлена на погашение их дестабилизирующих импульсов” (9). В.И. Приленский видит в консерватизме “понятие, обозначающее политические силы, которые в тот или иной период борются за сохранение традиционных, сложившихся основ общественной жизни, а также характеризующее определенный тип или стиль мышления” (10). Отдает дань расширительному толкованию консерватизма и А.В. Репников, утверждающий, что он “в определенной степени присущ всем политическим движениям” (11). Та же размашистость проявляется и в хронологии консерватизма. Американец Р. Пайпс в 1970 г. взял за исходную точку русского варианта этой идеологии конец XV в.(12), а наш соотечественник В.А. Гусев в 1993 г. переместил ее уже в XI столетие, объявив основоположником русской консервативной традиции митрополита Иллариона (13).

Расширительный подход к консерватизму имеет под собой определенные основания, свою логику и некоторые плюсы. Действительно, консерватизм как структура сознания или тип мышления имеет много общего во все века и у всех народов. Но при такой его интерпретации мы теряем возможность продуктивного исследования консерватизма как особой идеологии, противостоящей и либерализму, и социализму (коммунизму), имеющей свою систему ценностей, свою историю, своих классиков (Э. Берка — в Англии, Ж. де Местра и Л. де Бональда — во Франции, А. Мюллера — в Германии, Х. Доносо–Кортеса — в Испании, Н.М. Карамзина и К.Н. Леонтьева в России…). Естественно, что понимая консерватизм расширительно, возможно говорить не только о консервативных либералах, но и о консервативных коммунистах и даже и о консервативных нигилистах. Мы нисколько не утрируем: современный шведский философ Т. Топше совершенно серьезно доказывает, что любой устоявшийся порядок традиционен и защита его и есть консерватизм, приводя в качестве примера коммунистов-ортодоксов из СССР (14). А вот мнение российского философа В.И. Толстых: “Консерваторы есть и среди либералов, и среди социалистов, и среди националистов, образуя “фундаментальное” крыло любой из существующих идеологий” (15). Следуя этой логике, нетрудно обнаружить либеральных, социалистических и … консервативных консерваторов. А если мы еще вспомним, что некоторые мыслители находят социализм уже в Древнем Египте и в империи инков, а слово “либерал” давно стало синонимом бытового и административного демократизма, то легко вообще ликвидировать всю устоявшуюся идеологическую триаду конца XIX — начала ХХ вв.: консерватизм, либерализм, социализм (коммунизм). Мы не консерваторы в области научных методологий, но нам кажется, что, если в культурологии или психологии понимание консерватизма как структуры сознания не только уместно, но и перспективно, то в социально-политической истории оно только запутывает проблему. Нет сомнения, что упомянутая выше триада не объемлет всей полноты исторической конкретики, что она являет собой схему… Но, возможна ли вообще гуманитарная наука без таких схем, как неких “идеальных типов” (М. Вебер) (16)? Думается, что нет. Рассмотрение К.П. Победоносцева, П.Н. Милюкова и М.А. Суслова как звеньев “цепи защитных реакций на вызовы революционных и радикальных движений” нам не представляется слишком многообещающим делом для историка общественной мысли. Если мы обратимся к фактам, то сразу же увидим неудобство расширительной трактовки консерватизма. Например, когда в 1797 г. Жозеф де Местр полемизировал с известным либеральным идеологом Б. Констаном (автором брошюры с характерным названием “О мощи нынешнего правительства Франции и о необходимости принять его сторону”) (17), то, кто из них был “консерватором”, кто отстаивал “существующие социальные отношения и государственное устройство”? Республиканец Констан, а не монархист де Местр. В 1880–1890-е гг. консерваторами выглядят совсем не К.Н. Леонтьев или Л.А. Тихомиров, а публицисты либерального “Вестника Европы” типа Л.З. Слонимского, защищающие от “вызовов радикальных движений” “старый порядок”, сложившийся в результате Великих реформ. Конечно, Ж. де Местра и К.Н. Леонтьева можно назвать “реакционерами”, но вряд ли это будет вполне корректно: первый прямо говорил, что проект возврата к дореволюционному состоянию Франции подобен разлитию Женевского озера по бутылкам (18), а второй недвусмысленно утверждал, что “возвратиться вполне к прежнему и нельзя, и не нужно <…>” (19) (курсив здесь и в других цитатах, кроме особо оговоренных случаев — их авторов). Нередко, не только в публицистике, но и в научной и научно-популярной литературе (например, у А.Н. Медушевского, О.В. Кишенковой, А.М. Руткевича (20)) мы встречаем смешение “консерватизма” славянофилов и К.Н. Леонтьева с “консерватизмом” либералов вроде Б.Н. Чичерина и религиозных философов начала ХХ в. вроде Н.А. Бердяева или С.Л. Франка. Но между этими “консерватизмами” различий больше, чем сходства…

Нельзя, однако, не заметить, что сама семантика понятия “консерватизм” провоцирует на подобный “универсалистский” подход к теме. “Консервировать”, т.е. сохранять можно все, что угодно, — и либерализм, и коммунизм в том числе. А что же хочет сохранить “консерватизм”? Слово на сей вопрос однозначного ответа не дает, в отличие от тех же “либерализма” и “коммунизма”, четко и ясно выражающих центральные идеи обозначаемых этими терминами движений. Кроме того, получается, что “консерватизм” как идеология имеет только негативную дефиницию, что он “трактуется с помощью негативных определений, выступая как антитеза программе всяких изменений вообще” (21) (А.Н. Медушевский). На самом же деле, позитивная программа в “консерватизме”, как и в других идеологиях играла не меньшую роль, чем критика идейных противников. Нам, поэтому, представляется, что явление, именуемое “консерватизмом”, нуждается в другом, более точном названии.

Мы думаем, что искомый термин давно уже найден, имя ему — традиционализм. В данном контексте он впервые был использован (со ссылкой на Макса Вебера) Карлом Манхеймом в 1927 г. (22) Но для последнего он означал не идеологическую структуру, а ее эмоциональную подпочву — нерефлектирующую приверженность прошлому. “Консерватизм” же понимался Манхеймом именно как идеология, как осознанный традиционализм. Его точку зрения разделяют некоторые современные отечественные исследователи (23). Но такое словоупотребление совершенно произвольно и, в сущности, не опирается на какие-либо серьезные доводы. Мы же присоединяемся к позиции польского социолога и культуролога Е. Шацкого, поменявшего в манхеймовской дихотомии “консерватизм” и традиционализм местами. Причем Е. Шацкий здесь не выступает каким-то новатором, а присоединяется к целому ряду предшественников — известных западных философов (П.Р. Роден, А. Рош, А. Лаланд, Э. Шилз, Р. Арон) (24). Сам он называет традиционализмом “не просто склонность противодействовать любому изменению, а более или менее систематизированную совокупность утверждений о специфической ценности всего, что старо” (25). Далее, конкретизируя данное понятие, Е. Шацкий, ссылаясь на Э. Шилза, обозначает “консервативные” доктрины Нового времени как “идеологический традиционализм” (26). Очень важна оговорка польского ученого о том, что “идеологический традиционализм не исключает из своей картины мира социальных изменений <…>”, что “защита “доброго старого времени” была для большинства представителей “идеологического традиционализма” “скорее защитой неких общих принципов (таких, например, как иерархия, авторитет, антииндивидуализм, приоритет обычая над законом), нежели защитой конкретного социального порядка, существовавшего в определенном месте в определенное время” (27). В подтверждение своей мысли Е. Шацкий приводит весьма выразительное высказывание Жозефа де Местра: “Наверняка человеком будут управлять всегда, но никогда одним и тем же способом. Разные обычаи, разные верования неизбежно вызовут к жизни разные законы” (28).

Среди российских ученых наиболее близкую нам точку зрения мы обнаружили у специалиста по французской общественной мысли М.М. Федоровой, чьи рассуждения с удовольствием процитируем: “<…> консерватизм означал не просто возврат к прошлому, но и определенный проект переустройства <…> общества, но на иных началах, чем предлагал <…> либерализм, а позднее социализм. Таким образом, смыслообразующим элементом для консерваторов выступает традиция, понимаемая как сохранение и развитие всего ценного, что было накоплено тем или иным народом за всю его историю и реконструкцию политических институтов в соответствии с этими культурно-историческими ценностями <…> Вот почему <…> общественно-политический проект консерватизма в целом следовало бы назвать традиционализмом в качестве одной из тенденций в рамках консерватизма <…>” (29).

И у Е. Шацкого, и у М.М. Федоровой совершенно справедливо отмечено, что идея развития отнюдь не чужда “консерваторам”. Поэтому, когда И.Л. Беленький формулирует, что консерватизм — это “система воззрений на мир, ориентированная на сохранение и поддержание исторически сформировавшихся “органических” форм государственной и общественной жизни, ее морально-нравственных оснований <…>” (30), в его достаточно удачном определении как раз не хватает слова “развитие” рядом с “сохранением” и “поддержанием”… Но может ли “консервируемое” развиваться? По точному смыслу слова, нет. А вот традиция, без всякого сомнения, развиваться может, не переставая при том выполнять функции сохранения, и потому традиционализм — термин, в данном случае, гораздо более адекватный.

С принятием термина традиционализм идеология, ранее именовавшаяся “консерватизм”, приобретает позитивный вектор, присущий всем идеологиям без исключения, у нее появляется совершенно определенный и ясный субъект — традиция. Традиционализм выступает не против развития вообще, а против антитрадиционных (с его точки зрения) вариантов развития, выдвигая им в противовес свою собственную положительную программу, опирающуюся на опыт прошедших столетий. Использование этого термина прекращает путаницу вокруг двойного смысла понятия “консерватизм”. Можно спокойно согласиться с его расширительным толкованием и признать, что и у либералов, и у социалистов, и у традиционалистов есть свои радикалы и свои консерваторы. Кроме того, традиционализм сразу же вызывает ассоциацию с таким понятием, как традиционное общество. И эта ассоциация, конечно, не случайна, ибо традиционализм и является, в сущности, рациональным выражением идеалов традиционного общества. По точной формулировке В.М. Ракова, “традиционализм есть отстаивание ценностей традиционного общества в условиях модернизации” (31).

Идеологический традиционализм появляется в Европе в конце XVIII в. как реакция на идеологию Просвещения и его социальное следствие — Французскую буржуазную революцию. Это общее место в работах, посвященных “консерватизму” (например: “<…> консерватизм <…> — дитя реакции на Французскую революцию и Просвещение <…>” — американский исследователь проблемы Р. Нисбет) (32). До тех пор, пока ценности традиционного общества не были поставлены под радикальное сомнение, потребности в подобной идеологии не существовало. Как замечает английский ученый Р. Арис, — “<…> пока прежний порядок оставался неизменным, <…> традиционалистские тенденции никогда не выливались в замкнутую систему идей или политическое движение” (33). В России зачатки идеологического традиционализма можно найти у противников церковных реформ патриарха Никона и особенно у противников преобразований Петра I, какие-то намеки на него встречаются у М.М. Щербатова и А.С. Шишкова. Но, конечно, подлинной датой рождения русского традиционализма следует считать 1811 г. — время создания “Записки о Древней и Новой России” Н.М. Карамзина. Это сочинение стало “своеобразным манифестом” русского политического консерватизма (34) (Ю.С. Пивоваров); “самым выдающимся памятником зарождающегося русского политического консерватизма” (35) (В.Я. Гросул); “<…> от Карамзина тянется длинная нить русского политического консерватизма, охватывающего самые разнообразные направления — от славянофильства и почвенничества до “византизма” и веховства” (36) (А.Ф. Замалеев). Конец традиционализма как реальной социально-политической силы в Европе и России естественно связан с крушением в результате Первой мировой войны и буржуазных революций монархических режимов в Германии, Австро-Венгрии и России, т.е. его можно датировать 1917–1918 гг. При этом идеологический традиционализм отнюдь не исчезает, более того, он существует и по сей день, но с течением времени все более маргинализируется, ибо его социальная база — остатки традиционного общества, — довольно быстро размывается. На сегодняшний день традиционализм в чистом виде есть удел небольших групп интеллектуалов, не имеющих никакого веса в реальной политике. Так называемый “неоконсерватизм” на Западе представляет собой в целом консервативный либерализм, отстаивающий свободный рынок, гражданское общество и парламентаризм, т.е. все то, с чем боролись Жозеф де Местр и К.Н. Леонтьев (37). Другое дело, что элементы традиционализма были впитаны различными идеологиями ХХ в. — тем же либерализмом, национализмом, фашизмом, всевозможными видами “национального социализма” и даже коммунизмом. Такие традиционалистские понятия как авторитет, иерархия, религиозная вера, — оказались в разной степени всем им необходимы.

Итак, традиционализм (“консерватизм”) — это направление мировой общественной мысли, возникшее в Европе в конце XVIII в., а в России — в начале XIX в. Традиционализм является идеологическим ответом традиционного общества на вызов модернизации и сопутствующей ей идеологии Просвещения с ее подчеркнутым отрицанием исторической традиции как предрассудка, рационализмом, индивидуализмом, механицизмом, экономическим и политическим либерализмом, приоритетом формального права. Традиционализм выступает за сохранение, поддержание и развитие исторически сложившихся религиозных, культурных, политических и хозяйственных основ данного общества. Для традиционализма характерны: 1) признание религии (в случае России — православного христианства) фундаментом общества; 2) понимание общества как своеобразного организма, продукта постепенного исторического роста; 3) предпочтение “мудрости веков” абстрактным схемам, обычая — формальному праву; 4) приоритет общности над индивидом; 5) социальный иерархизм; в случае России — 6) подчеркивание ее цивилизационной самобытности; 7) апология самодержавной монархии (38).

Две тенденции в русском традиционализме 1880–1890-х гг.

Проблема типологии русского традиционализма (“консерватизма”) не менее сложна и запутанна, чем проблема его дефиниции. В историографии по этой проблеме было высказано немало интересных суждений. У Р. Пайпса, например, классификация данного явления совпадает с его периодизацией, и он выделяет четыре типа “консерватизма”: церковный, дворянский, интеллигентский и бюрократический (39). Представителями “интеллигентского” или “нового” “консерватизма”, возникшего после 1860 г., американский ученый называет И.С. Аксакова, Н.Я. Данилевского, Ф.М. Достоевского, Ап.А. Григорьева, М.Н. Каткова, К.Н. Леонтьева, К.П. Победоносцева, Ю.Ф. Самарина (40). Список чрезвычайно пестрый, но различий между вышеназванными мыслителями Р. Пайпс не фиксирует совершенно, хотя достаточно сопоставить позиции И.С. Аксакова и К.П. Победоносцева, или А.А. Григорьева и М.Н. Каткова, чтобы они обнаружились. Их легко различить, как нам кажется, любому человеку, неплохо знающему историю и культуру России XIX в., а уж тем более специалисту по общественной мысли. О нелепости определения Р. Пайпсом “консерватизма” 1880–1890-х гг. как “бюрократического” уже говорилось.

В недавних работах российских ученых подход к проблеме классификации гораздо более продуман. К.А. Лотарев, скажем, разграничивает консервативное, охранительное и реакционное направления в русском традиционализме (41), но они у него практически не прописаны. В.М. Раков выделяет два варианта: “радикально-охранительный” и славянофильский (42). К первому он относится резко отрицательно (“упрощенческий, конфронтационный вариант”), а второе считает “явлением плодотворным”. Недостатком данной типологии являются весьма приблизительные представления ее создателя о славянофильстве, куда им записаны наряду с И.В. Киреевским и А.С. Хомяковым, Н.В. Гоголь, Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой и В.С. Соловьев (последний подается как самый яркий символ этого направления). А К.Н. Леонтьев каким-то странным образом попал в число и “славянофилов”, и “радикалов-охранителей”.

М.С. Вершинин считает, что в отечественном “консерватизме” существовало два основных типа. Первый — “ценностный”, предполагающий, что “цель общества в сохранении и воплощении основополагающих ценностей — ценностей социальной интеграции: Бог, Родина, община, этничность, общее прошлое, общая судьба и др. (славянофилы, “почвенники”). Второй — “структурный”, который исходит из того, что стабильность обеспечивается не сохранением ценностей, а общественными структурами (М.Н. Катков, К.Н. Леонтьев, К.П. Победоносцев, Л.А. Тихомиров) (43). В таком разделении есть определенный смысл: действительно, представители второго типа больше размышляли о вопросах государственного и общественного устройства, чем представители первого. Но абсолютизировать такое разделение было бы неверно. Из всех “структурников” только М.Н. Катков в полной мере может быть к ним причислен. Ни К.Н. Леонтьев, ни Л.А. Тихомиров, ни даже К.П. Победоносцев никогда и нигде не писали о приоритете “структур” над “ценностями”. С другой стороны, и многие славянофилы (особенно, И.С. Аксаков и Ю.Ф. Самарин) думали не только о “ценностях”, но и о “структурах”.

Близок по ходу мысли к М.С. Вершинину А.В.Р епников, отделяющий от славянофилов особую группу “консервативных государственников” (Н.Я. Данилевский, К.Н. Леонтьев, К.П. Победоносцев, Л.А. Тихомиров) (44).Резон для такого отделения опять-таки имеется, проблема государства у указанных мыслителей играет гораздо более значительную роль, чем у славянофилов. Странным, правда, выглядит отсутствие в этой группе государственника par exellence — М.Н. Каткова. Неудачен, как нам кажется, сам термин, — что же, И.С. Аксаков, “антигосударственник” или “негосударственник”? Как быть с тем, что Н.Я. Данилевского многие славянофилы считали своим виднейшим теоретиком? Но главное в том, что фигура К.П. Победоносцева выбивается из всего остального ряда, легко объединяемого по близости историософских или социально-политических идей. К.Н. Леонтьев ссылается на Н.Я. Данилевского, Л.А. Тихомиров — на К.Н. Леонтьева при разработке самых существенных вопросов своих концепций; нетрудно провести между этими тремя мыслителями единую идейную линию. Ссылки же на К.П. Победоносцева у К.Н. Леонтьева и Л.А. Тихомирова носят прикладной или прагматический характер, а Н.Я. Данилевский же о Константине Петровиче и вовсе не упоминает, впрочем, как и тот о Николае Яковлевиче…

Своеобразную “поколенческую” классификацию предложил Э.А. Попов, который разводит “консерваторов-ортодоксов” (К.П. Победоносцев) и “новое поколение” (К.Н. Леонтьев, Л.А. Тихомиров, Д.А. Хомяков), выдвинувших программу “консервативных реформ” (45). Отделение К.П. Победоносцева от К.Н. Леонтьева и Л.А. Тихомирова и определение последних как “консервативных реформаторов” нам кажется совершенно справедливым, но сама терминология — расплывчатой и неудовлетворительной. Во-первых, не ясно, что такое “ортодоксальный консерватизм”. Во-вторых, понятие “новое поколение”, вполне применимое к Л.А. Тихомирову и Д.А. Хомякову, нимало не подходит к К.Н. Леонтьеву и формально (он младше К.П. Победоносцева всего на четыре года), и фактически (печататься Константин Николаевич начал раньше, чем Константин Петрович, раньше выступил и как теоретик традиционализма, главный теоретический труд К.П. Побеносцева “Московский сборник” вышел через пять лет после смерти К.Н.Леонтьева).

Подход к проблеме типологии традиционализма, предлагаемый нами, имеет довольно продолжительную генеалогию. Еще в 1899 г. П.Б. Струве тонко подметил, что современный ему русский “консерватизм” не представляет собой единого целого и обозначил в нем два направления: “консервативную романтику” (“консерватизм” как “целостное культурное миросозерцание”) и “консервативную казенщину” (“консерватизм” как “узкое направление практической политики”) (46). И если “консервативная романтика, создавая или воссоздавая целостный культурно-общественный идеал, требует его целостного воплощения в жизнь”, то “консервативная казенщина охраняет данную конкретную <…> действительность<…>” (47). Это очень близко к классификации М.С. Вершинина, но гораздо точнее и внятнее. “Романтика” и “казенщина”, конечно, никуда не годятся в качестве исторических терминов, но главный водораздел между “консерваторами” П.Б. Струве определил совершенно верно. В 1969 г. А.Л. Янов вычленил два типа “реакционных идеологий” — “охранительный” и “консервативный”: “Охранительные идейные течения <…> исходили из нерушимости существующей структуры во всей ее целостности. И, стало быть, любое изменение структуры казалось охранителям революцией, катастрофой, гибелью системы. <…> В основе же консерватизма лежало представление о непрерывности определенной культурной традиции, другими словами, о приоритете и нерушимости лишь какого-то одного элемента существующей структуры, будь то “православие”, “народность” или “византизм”. Ради оптимального функционирования именно этого элемента консервативная мысль, как правило, проектировала иной, отличный от существующего набор связей его с другими элементами системы. А, стало быть, и принципиально другую структуру системы” (48). Постигнуть смысл яновской тирады не очень просто, из-за ее интеллектуальной и лексической невразумительности. Но, если попытаться отбросить абсурдные рассуждения о “приоритете” того или иного “элемента”, и пересказать сей текст нормальным языком, то мы увидим, что автор правильно нащупал точку расхождения разных направлений традиционализма. Излишне, наверное, говорить, что сама терминология А.Л. Янова просто анекдотична: по своему смыслу слова “охранитель” и “консерватор” — синонимы.

Используя находки П.Б. Струве и А.Л. Янова, мы определяем две тенденции русского традиционализма как “консервативную” (или “охранительную”) и “творческую”.

Если первая видит цель своих усилий в сохранении существующего status quo как он есть, то вторая желает преобразования наличной действительности, но не в духе либеральных или социалистических идей или банального реставраторства, а на основе продолжения и развития православно-монархических традиций русской жизни в новых, соответствующих духу эпохи формах. Если первая руководствуется прежде всего интересами конкретной политической ситуации (“практической политики”), то вторая исходит, в первую очередь, из “целостного культурно-общественного идеала”, который она пытается воплотить в жизнь.

Попытаемся подтвердить нашу гипотезу на материале 1880-1890-х гг. Нам представляется, что выразителями консервативного традиционализма в эту эпоху являлись К.П. Победоносцев, М.Н. Катков, В.А. Грингмут, а традиционализма творческого — И.С. Аксаков и другие поздние славянофилы, К.Н. Леонтьев, Л.А. Тихомиров. Разберем сначала консервативную тенденцию.

С самого начала необходимо оговориться, что всякий консерватизм относителен и что противники любых изменений вообще вряд ли существовали когда-либо в природе. Ни К.П. Победоносцев, ни М.Н. Катков, ни В.А. Грингмут, естественно, не призывали к некой абсолютной социально-политической неподвижности России. Напротив, М.Н. Катков был идеологом большинства так называемых “контрреформ” Александра III, а К.П. Победоносцев — инициатором возрождения системы церковно-приходских школ. Речь идет о другом: меры, которые предлагались консервативными традиционалистами, являлись частичными, представляя лишь незначительную коррекцию той социально-политической системы, которая сложилась в стране в период Великих реформ Александра II, эти меры не носили характера принципиального пересмотра основ данной системы. Консерваторы пытались приостановить процессы разложения традиционного общества в России, но позитивного Большого проекта общественного развития, который мог бы стать достойной альтернативой Больших проектов либералов или социалистов они не выдвинули. Вообще, теоретическая база консервативных традиционалистов оказалась разработана очень слабо, во многом потому, что они были слишком тесно привязаны к реалиям текущей политической жизни.

Консерватизм К.П. Победоносцева имел наиболее последовательный характер. Скептик и пессимист, он вообще не верил в возможность улучшения общества посредством переделки его государственных и социальных институтов, считая, что только благодаря исправлению человеческих нравов можно достичь каких-нибудь положительных изменений. Государственную программу, которую он пытался осуществить, можно назвать “программой нравственного перевоспитания общества” (49). Ко всему же, что выходило за пределы этой программы, К.П. Победоносцев относился, по меньшей мере, с недоверием (характерно его любимое присловье — “не надо”). Поэтому он был противником всякой “коренной ломки” социального бытия, и даже основные “контрреформы” 1880-х гг. встретили в нем решительного противника (50). В публицистике К.П. Победоносцева также невозможно найти хоть какой-нибудь намек на положительный социально-политический проект, она практически вся посвящена критике основ либерализма и социализма, тотальный критицизм пронизывает и его письма. Любопытен в этой связи отзыв в дневнике славянофила А.А. Киреева о победоносцевском “Московском сборнике”: “<…> есть превосходные страницы, в особенн(ости) переводные, но в этом сборнике — весь Победоносцев. Умно написано, виден культурный человек с сильно развитым анализом, но с полным отсутствием синтеза, от этого — сильная критика, разрушение и никаких созидательных сил, кастрат!” (51) Хорошо передают сущность мировоззрения К.П. Победоносцева и строки из письма к нему И.С. Аксакова, однокашника обер-прокурора Святейшего Синода по Училищу правоведения: “Если бы в те времена спросили тебя: созывать ли Вселенские Соборы, которые мы признаем теперь святыми, ты представил бы столько основательных критических резонов против их созыва, что они бы, пожалуй, и не состоялись<…>. Твоя душа слишком болезненно чувствительна ко всему ложному, нечистому, и потому ты стал отрицательно относиться ко всему живому, усматривая в нем примесь нечистоты и фальши” (52). Не слишком одобрял К.П. Победоносцев и теоретические изыскания идеологов творческого традиционализма. В декабре 1896 г. Л.А. Тихомиров записывает в дневнике, что “Победоносцев <…> не особенно доволен моей публицистикой за то, что касаюсь идеалов Монархии. Он этого всегда боится” (53). В январе 1897 г. — похожая запись: обер-прокурор говорил В.А. Грингмуту (намекая на Л.А. Тихомирова), “что нетактично или непрактично писать о самодержавии…” (54).

Бодрый, темпераментный М.Н. Катков был, казалось бы, полной противоположностью К.П. Победоносцева, но их роднило полное отсутствие разработанной теоретической программы. М.Н. Катков являл собой типичного журналиста, меняющего свои взгляды в зависимости от политической ситуации. Впрочем, несмотря на все его повороты, он оставался верен одной идее, “а идея эта, — по точным словам Н.П. Гилярова-Платонова –единство Русского государства и его мощь. Частные факты, теоретические права и интересы преклонялись перед ней, исчезали в ней” (55). О том же свидетельствовал и К.Н.Леонтьев: “<…> говорил он почти всегда вовремя и кстати, заботясь лишь о действиях завтрашнего дня <…>. Умалчивая о том, что прежде его это самое сказали Хомяков, Аксаков, Н.Я.Данилевский, Тютчев, <…> он повторял чужие мысли в такие только минуты, когда становилось возможным их немедленное приложение <…>. Оттого Катков так часто и менял свои мнения, оставаясь всегда верен одной основной цели: принести пользу русскому государству, принести ему пользу так, как он сам в данную минуту понимал эту пользу” (56). “Великий оппортунист” (57), М.Н. Катков не создал какой-нибудь самостоятельной идеологии и потому, как бы ни старались исследователи его творчества, им никак не удается связно определить его своеобразия как мыслителя (58). По верному замечанию В.В. Розанова, “невозможно даже политическую часть идей Каткова свести ни в какую систему <…>” (59). Теоретическая девственность Михаила Никифоровича хорошо выразилась в таком его пассаже из статьи 1881 г.: “Что теперь нам делать? Прежде всего не задавать подобных вопросов. В этих-то беспрерывных вопросах и состоит наш опасный недуг. Что нам теперь делать? Да просто стать на ноги, очнуться от дремоты, отряхнуться от праздности и делать то, что у каждого под руками.<…> Что делать? Очевидно, следует делать то, что требуется основными законами нашей страны” (60). Суженный кругозор политического эмпирика привел М.Н. Каткова к выводу, что “Россия в настоящем своем положении совершенно здорова, что она не нуждается ни в славянофильских, ни в либеральных переустройствах, чтобы идти по пути православия, самодержавия и народности <…>” (61). Процитированное выше суждение В.А. Грингмута о М.Н. Каткове достаточно полно объемлет собственную программу этого правоверного катковского апологета и ученика. Правда, В.А. Грингмут испытал на себе некоторое влияние К.Н. Леонтьева, прежде всего в трактовке славянского вопроса, но в целом леонтьевский пафос оказался ему чужд (недаром, К.Н. Леонтьев дважды, в письмах к разным корреспондентам называет его “предателем” (62)). Служивший под руководством В.А. Грингмута в “Московских ведомостях” Л.А. Тихомиров неоднократно отмечает в дневниках его “пренебрежение к теоретической работе” (63) и даже характеризует своего начальника как “чистокровного бюрократа” (64). В.В. Розанов отмечал “чрезвычайную элементарность” идей и личности Владимира Андреевича (65). Будучи типичным эпигоном, В.А. Грингмут лишь довел до логического конца линию М.Н. Каткова, возведя в систему его лозунги 1880-х гг.

Консервативная тенденция в традиционализме с первого взгляда кажется более очевидной, чем творческая. Но при внимательной работе с материалом становится ясно, что как явление мысли второе направление несравнимо значительнее первого, ибо только во втором случае можно говорить о четкой системе взглядов, об идеологии. Вряд ли нужно доказывать, что И.С. Аксаков, К.Н. Леонтьев или Л.А. Тихомиров являются более оригинальными мыслителями, чем К.П. Победоносцев, М.Н. Катков или В.А. Грингмут. В отличие от консервативных, творческие традиционалисты пытались создать свой Большой проект развития России, который можно было бы противопоставить как равноправный проектам либералам и социалистов. И надо сказать, что по своей радикальности идеи творческих традиционалистов часто не уступали идеям их оппонентов. И это оттого, что восприятие традиции И.С. Аксаковым и К.Н. Леонтьевым было динамическим, а не статическим, как у К.П. Победоносцева и М.Н. Каткова.

Понимание того, что слова “традиционализм” и “развитие” не есть антонимы, в последние годы начинает прочно утверждаться в отечественной историографии. Так, например, О.В. Кишенкова характеризует “консерватизм” “не как безоглядную защиту старого, отжившего, а как идею обновления, которое не предполагает разрушения всего предшествующего <…>” (66). Т.А. Филиппова и К.А. Лотарев употребляют понятие “консервативное обновление” (67). А.В. Репников высказывается по данной проблеме, используя весьма близкую нам терминологию: “<…> консерваторы не были просто “охранителями” <…> Они были еще и творцами. Терми