Скачать

Интерпретация понятия «класс» в современной западной социологии

А.Ш. Жвитиашвили, Институт социологии РАН

Два фактора сфокусировали внимание социологической мысли на проблеме классов и классовых отношений: оживление дискуссий вокруг темы гражданского общества в связи с трансформационными процессами в России и странах Восточной Европы и признание ограниченности марксистской теории классов.

Активизация интереса к концепту гражданского общества на фоне транссоциалистических реформ на Востоке Европы подчеркивала роль социально-классовых отношений в качестве одной из важных детерминант формирования и развития гражданского общества. Так, в обществе, где человек – раб или крепостной, преобладают слои с низким ценностно-мотивационным потенциалом, отсутствует или слабо выражен уровень самоидентификации, господствует монопольный тип властных отношений, низкая социальная мобильность, существует резкий разрыв между умственным и физическим трудом, в доходах и образовательном статусе, находится гораздо дальше от развитого гражданского общества, чем социум с противоположными характеристиками классово-стратификационной структуры. Процессы трансформации в бывших социалистических странах актуализировали идею гражданского общества в тесной связи с понятием среднего класса. На первый взгляд, акцент на среднем классе, несмотря на распространенное представление о трехчленной структуре общества при социализме (два класса – рабочие и крестьяне – и одна прослойка – интеллигенция), выглядел допустимым. Во–первых, слово «интеллигенция» не без оснований могло быть истолковано как закамуфлированное обозначение среднего класса. Во-вторых, отчасти признавалось наличие самого среднего класса (6;15;1;20). Ориентация на либерализм превращала этот концепт в одно из объяснений причин радикальных перемен. В этом случае он наполнялся не столько научно–социологическим, сколько политико–идеологическим содержанием. Некоторые западные социологи оспаривают существование среднего класса в России в советское время и в период перехода к постсоветской системе. Так, Х. Балцер, признавая наличие средних слоев в российской социально–стратификационной структуре, отличает их от среднего класса. Он отмечает, что существующие в России средние слои еще не консолидировались в средний класс(19;c.354). Как бы то ни было, но само использование классовой терминологии оказалось симптоматичным. По словам известного польского социолога К. Сломчиньского, распространенная в науке гипотеза о «конце классов» несостоятельна(14;c.115).

В западной социологии переплетено несколько тенденций в понимании классов. Одна - тенденция перехода от экономического критерия процесса классообразования к неэкономическим. Это увеличивает объем понятия класса и делает его многомерным. Такой подход несет в себе одновременно риск и преимущество в исследовании социальной структуры. Границы между классом и стратой становятся трудно различимыми. Это таит опасность смешения обоих типов социальных групп. В то же время многомерный подход нацеливает на поиск этих границ в ходе конкретного изучения социальной структуры, не замыкая исследование ее объектов в искусственные рамки абстрактных определений. Экономический критерий не деактуализируется, а инкорпорируется в более широкий теоретико–методологический концепт. Самые разные формы капитала (не только экономический, но и интеллектуальный, культурно–информационный, социальный, символический) оказываются теми социальными полями, в рамках которых идут процессы классовой дифференциации. Ориентация на внеэкономические критерии классообразования сопровождает переход от субстанциально–структуралистской модели класса к символической. Концепт символизации классовых отношений отражает смену классовой структуры индустриальной эпохи классовой структурой постиндустриального общества. Реальность класса в символической модели не исчезает, но становится дисперсивной, менее очевидной и эмпирически фиксируемой.

Идеи Маркса постоянно и притягивают, и отталкивают западных социологов. Это проявляется в разработке идей «класса для себя» (хотя не столько на экономической, сколько на символической основе), полиморфной и дихотомной моделей классовой структуры, в попытке выделить основополагающий фактор детерминации социальных явлений. В построениях западных теоретиков наблюдается своеобразное сочетание монистической эпистемологии Маркса (при замене экономического детерминизма технологическим) с многофакторным подходом Вебера. В концепциях западных социологов просматриваются три типа социально–классовой парадигмы: стратификационная модель, где имеет место восходящая или позитивная мобильность; модель социального закрытия или социального исключения; дихотомная модель. На начальной фазе постиндустриального развития ведущие позиции стратификационной модели с восходящей мобильностью определялись ростом средних слоев, занятости населения, возникновением государства благосостояния. В условиях глобализации или, по выражению Валлерстайна, «мироэкономики» смена социальных тенденций – сокращение среднего класса, кризис государства благосостояния, рост безработицы, появление андеркласса – актуализировала дихотомную модель и модель социального закрытия. Иначе говоря, если в первом случае имел место рост – в терминах теории Вебера – «позитивно привилегированных классов собственников», то во втором речь идет о росте «негативно привилегированных классов собственников». В современной дихотомной модели, в отличие от ее марксистской версии полюса социальной иерархии занимают не буржуазия и рабочий класс, а обезличенный капитал как поле или совокупность полей экономико–символических отношений, дифференцирующих позиции акторов по отношению к экономической собственности, уровню квалификации, образования, социального доверия в обществе, доступа к информации и информационным технологиям, престижности тех или иных специальностей и т.п., и андеркласс – результат демографического наступления «Юга» на страны «Севера» и глобализации теневой экономики. Классово–стратификационная структура современного постиндустриального общества, где сокращается численность среднего класса, а пауперизация и андеркласс начинают отвоевывать значительную часть социального пространства, имеет некоторые черты сходства с социальной структурой доиндустриальных обществ, заставляя вспомнить о «Новом Средневековье» Бердяева.

Таким образом, проблема состоит не в том, признать или отвергнуть существование классов, а в том, как их интерпретировать. Здесь доминирующее значение в течение долгого времени имело марксистское понимание классовой структуры общества. Как отмечает П. Штомпка, «социальные классы – наиболее важные для Маркса типы социальных групп»(22;с.219). Эти типы имеют свои различия. Об эпохе можно судить, говоря словами К. Маркса, не по тому, что думают о ней ее идеологи, а по тому, как производят. Тип производственных отношений, способ производства определяет природу той или иной социальной системы. Лежащая в ее основе форма собственности становится фундаментальным фактором классообразования. Подытоживая Марксово понимание класса, А. Гидденс пишет: «Классы образуются на основе отношения групп индивидов к обладанию частной собственности на средства производства»(22;с.219). Связав класс с частной собственностью, Маркс распространил существование классов на всю историю человечества, исключив из этого ряда лишь общинный строй и азиатский способ производства. Социальная история превращалась в арену непримиримой классовой борьбы. Считая неизбежным исходом такой борьбы победу одного класса над другим, Маркс вместе с тем не сводил классовую борьбу к вооруженным формам насилия. В своей речи в Голландии в 1872 г. он высказал мысль о возможности завоевания власти пролетариатом мирным путем. Рассмотрение классовых противоречий с точки зрения неразрешимости их и неизбежности уничтожения «старых классов» «новыми» вносило одновременно напряженный динамизм и финализм в понимание классовых отношений.

Не меньший отклик в западной социологии получили представления о дихотомной и полимодальной классовой структуре капитализма и идеи «класса в себе» и «класса для себя». В дихотомной модели Маркс видел законченный, так сказать идеальный тип классовой организации при капитализме. Это отражало более общие взгляды Маркса о совпадении логического и исторического. Полиморфная модель описывала эмпирически наличное состояние классовой структуры капитализма. В ней Маркс различал кроме буржуазии и пролетариата средний класс, земельных собственников и люмпен–пролетариат, который определялся как «пассивный продукт гниения самых низших слоев старого общества»(11;c.434). С точки зрения не «дальней», а «близкой» перспективы Маркс констатировал даже «постоянное увеличение средних классов, стоящих посредине между рабочими, с одной стороны, капиталистами и земельными собственниками, с другой»(5;c.91). Более того, ему удалось выделить внутриклассовые группы. Это в частности касалось средних классов и пролетариата. Так, к «низшим слоям среднего сословия» были отнесены мелкие промышленники, мелкие торговцы, ремесленники, крестьяне(11;c.431). На примере английского рабочего класса, он констатировал возникновение слоя так называемой «рабочей аристократии». Маркс смотрел на существование этого слоя как на временное явление и не предполагал, что рабочая аристократия станет одной из причин смены классовых стратегий рабочего движения. Он зафиксировал это явление скорее ситуационно, не найдя ему концептуального места в своих построениях. Тем не менее, в научном отношении выделение процессов внутриклассовой дифференциации прокладывало путь к стратификационному подходу.

То, что мысль Маркса двигалась в этом направлении, подтверждает и его анализ бюрократии. На примере Пруссии он показал, что государство может быть не только «органом по управлению делами буржуазии», но и служить исключительно интересам бюрократии, способной «приватизировать» государство. На возможный вопрос - не превращается ли в последнем случае бюрократия в класс? – на почве марксизма, где доминантным признаком классовой принадлежности выступает отношение к частной собственности, може быть дан только отрицательный ответ. Сопоставление с другими подходами, о которых будет сказано ниже, не дает достаточных оснований считать эту форму ответа окончательной. Выводы Маркса о социальной природе бюрократии дополнили его представление о частной собственности как главного классообразующего принципа взглядами на власть как важный фактор социальной дифференциации.

Дихотомная и полимодальная модели при всех их различиях схватывали ключевые тенденции в процессе классообразования и в той или иной форме были адаптированы западной социологией.

Сформулированные модели классовой структуры получили свою конкретизацию в идеях «класса в себе» и «класса для себя». Эти понятия объединяют объективное и субъективное измерения классообразования, предвосхищая предпринимаемые в современной западной социологии попытки синтеза структуралистского и конструктивистского подходов (П. Бурдье). Так, отсутствие способности к самоидентификации, политически осознанного классового интереса, собственного представительства обещает оставить «класс в себе» лишь виртуальным фрагментом социального пространства.

Появление системы «мирового социализма» и переход капитализма от индустриализма к постиндустриализму потребовали внести коррективы в марксистское понимание классовой структуры. Парадоксально, что описанный Марксом тип государства, построенный на политическом господстве бюрократии, оказался не историческим курьезом, а прообразом той социальной системы, которую обычно обозначают терминами «реальный социализм» или «этатизм». Системы с монополией бюрократии на власть ставят по–новому вопрос о классообразующих критериях. В условиях отсутствия частной собственности государственная власть может инициировать процесс классообразования. Важный шаг к такому пониманию делает стратификационная теория М. Вебера(20;c.6). Она отказывалась от монизма и привносила более сложные представления о классовой структуре общества. «Я хотел бы возразить, – подчеркивал Вебер, – против утверждения ... что только какой–то один фактор, будь то технология или экономика, может быть “последней” или “истиной” причиной»(25;р.LХХ).

Плюралистическая методология использовала понимание Вебером категории класса, в котором столкнулись две разные трактовки – узкая и расширительная. Первая трактовка базировалась не просто на определении класса по отношению к частной собственности, но на его привязке к рыночной экономике или, как сказал бы Вебер, «рыночной ситуации». Он провел различие между «владением благами и доходом» «в условиях рынка товаров и труда» и «владением per se» в докапиталистических системах. Только с первой формой собственности Вебер связывал существование класса или, по его выражению, «классовую ситуацию» (26;р.927-928). Отсюда вытекал принципиальный вывод о том, что классы, которые у Маркса сопровождают всю историю частнособственнических формаций, возникают только с развитием капитализма. Другая трактовка предлагала классификацию классов – «класс собственников», «коммерческий класс» и «социальный класс», в которую вошли группы, не определявшиеся как классы согласно узкой трактовки. Среди них «зависимые», «деклассированные» (античный пролетариат), «должники», «пауперы», отнесенные к «негативно привилегированным классам собственников», и «лишенные собственности интеллигенция и специалисты», причисленные к «социальным классам»(25;р.302–303;305). Это увеличивало объем понятия класса.

В противоположность подходу Маркса Вебер видел фактор классообразования не только в частной собственности, но и в таких внеэкономических критериях как образование, навыки, уровень квалификации. Поэтому в категорию класса попали не только те социальные группы, которые отличались друг от друга отношением к собственности, но и те, которые дифференцировались по признаку обладания квалификационно–образовательным потенциалом. Средние классы у Вебера занимали то же серединное положение (как и у Маркса), с той разницей, что они помещались не между буржуазией и пролетариатом, а как между «позитивно привилегированными» и «негативно привилегированными классами собственников», так и между «позитивно привилегированными» и «негативно привилегированными коммерческими классами». В веберовском анализе бюрократия рассматривалась не как класс, а как статусная группа. Однако тот факт, что согласно стратификационной теории Вебера статусная группа «ближе всего стоит» именно к «социальному классу», делал границу между такой группой и классом расплывчатой(25;р.306–307). Таким образом, общая логика веберовского подхода не исключала возможности рассматривать бюрократию как класс.

Динамика социологической мысли Вебера вносила идеи многомерности классовой структуры. Она не аннулировала марксистскую теорию классов, а делала ее частным случаем в системе представлений о классовой структуре общества. В некотором отношении подходу Вебера созвучен известный из «Государства и революции» вывод Ленина о возникающем при социализме буржуазном государстве без буржуазии как факторе социального неравенства. Неадекватный характер такого государства ставит его перед исторически неотвратимым выбором: либо уступить место реальной власти трудящихся (чего так и не произошло при реальном социализме), либо породить буржуазию (чье формирование пришлось на 60-е – 80-е гг. ХХ в.).

В современной западной социологии нет единого мнения в понимании данной проблемы. С одной стороны, позиция части ее представителей, неся на себе следы марксистской методологии, отрицает возможность существования высших классов в обществах без частной собственности. М. Кастельс, определяя природу советского социализма, отмечает: «Этатизм ориентирован… на максимизацию власти, т.е. на рост военной и идеологической способности политического аппарата навязать свои цели большему количеству подданых на более глубоких уровнях их сознания»(9;с.38). Ф. Паркин высказывается определеннее: «…бюрократии советского типа не были господствующими и эксплуатирующими классами, несмотря на обладание огромной властью и привилегиями»(7;с.226). С другой стороны, тот же Кастельс признает наличие теневой экономики, «глубоко связанной с коммунистической номенклатурой» и превратившей экономику в «гигантский спекулятивный механизм»(7;с.479). Однако этот вывод ограничен рамками феноменологической рефлексии. Ему не хватает концептуального обобщения. Возможность сделать такое обобщение дает концепция множественности форм капитала Бурдье. Она исходит из взгляда на социологию как на социальную топологию. Поэтому основная категория в ней – многомерное социальное пространство, построенное «по принципам дифференциации и распределения, сформированным совокупностью действующих свойств в рассматриваемом социальном универсуме, т.е. свойств, способных придавать его владельцу силу и власть в этом универсуме»(4;с.55-56). Агенты и группы агентов в таком пространстве определяются по их «относительным позициям». Эти «действующие свойства» Бурдье называет различными видами власти или капиталов, имеющих хождение в различных полях. Наряду с экономическим капиталом, известным из марксизма, французский социолог выделяет культурный капитал, социальный капитал, символический капитал, формой которого называется политический капитал. Позиции агентов в социальных полях распределяются как по общему объему капитала, которым они обладают, так и по сочетаниям своих капиталов, т.е. по весу разных видов капитала в системе отношений собственности как одного из действующих свойств(4;с.58,93-94). Так, документ, подтверждающий право владения, указывает на экономическую собственность, диплом или ученое звание – на культурную, дворянский титул – на социальную.

Особое значение приобретает концепт символического капитала для понимания природы правящих групп при социализме. «Зная, - пишет Бурдье, - что символический капитал – это кредит, но только в самом широком значении слова, т. е. своего рода аванс, задаток, ссуда, которые одна лишь вера всей группы может предоставить давшему ей материально – символические гарантии, легко понять, что демонстрация символического капитала (всегда весьма дорогостоящая в экономическом плане) составляет, вероятно повсеместно, один из механизмов, благодаря которым капитал идет к капиталу»(3;с.234). «Кредит» народа в социалистическом обществе монополизирует партаппарат в обмен на «материально – символические гарантии». Они исходят из опирающейся на марксизм «эпистемократии» и делегированного представительства «в пользу партии». С их помощью «партия наделяет себя абсолютной символической властью». «В результате советский режим, – пишет Бурдье, – … смог “гражданское общество” поглотить Государством, доминируемых – доминирующими, осуществляя в форме реальной диктатуры… мечту буржуазии без пролетариата, которую Маркс приписывал буржуазии своего времени»(4;с.313). С точки зрения логики концепции Бурдье, «новый класс» Джиласа – не терминологическая неточность в определении статуса правящей верхушки социалистического общества, а обозначение владельцев символического и политического капитала. Символическая природа этого класса отражает иной тип классообразования, чем тот, который исторически связан с капитализмом. Если при капитализме в процессе классовой дифференциации участвует экономический капитал, то при этатизме советского типа этот процесс определяет символический, в том числе политический капитал. В русле этих рассуждений находится следующая мысль Бурдье: «Государство есть завершение процесса концентрации различных видов капитала: физического принуждения или средства насилия (армия, полиция), экономического, культурного или, точнее, информационного, символического – концентрации, которая… делает из государства владельца определенного рода мегакапитала, дающего власть над другими видами капитала…»(17;с.51). Сходный вывод делает Паркин: «Важным вопросом является не производство прибавочного продукта, а предоставление государством ограниченному кругу избранных права на перекрывание доступа оставшейся части общества к “средствам, необходимым для жизни и труда”»(цит. по:7;с.236).

На основе выше изложенного не кажется парадоксальным, что в обществе без частной собственности неизбежно развивается рыночное производство, промышленный и торговый капиталы(13,c.228;17,c.63,65). Условием и фактором такого развития является господство символического капитала. Капитализация экономических отношений, начавшаяся в России с подпольных цеховиков еще в 60-е гг. и бурно развившаяся в 70-е – 80-е гг. прошлого века, включала в свою орбиту как тружеников, так и городские и партийные власти(21;с.63). В.П. Култыгин пишет: «…новая элита уже перестала удовлетворяться тем местом и теми рамками, которые оставлял ей социализм в структуре власти и социальных отношений. С середины 70-х годов власть захватывают выросшие в недрах партийной верхушки антисоциалистические силы, главная цель которых … заменить социальный строй в стране»(10;с.452). Сращивание «нового класса» Джиласа с боссами теневого капитала обозначило следующую стадию в эволюции правящего политического класса, на которой уже было трудно различить, где кончались интересы партийно–государственной бюрократии и начинались интересы криминального бизнеса. Именно этот класс, а не средний класс, стал инициатором и протагонистом трансформационных процессов 90–х гг. прошлого века. Как пишет Паркин, «с точки зрения проверки достоверности классовой теории марксизма, появление социалистического общества… оказалось самым худшим из того, что могло случиться»(7;с.233).

Не меньше осложнило положение марксистской теории классов возникновение постиндустриального общества. Предложенный Д. Беллом концепт постиндустриализма для фиксации радикальных сдвигов в обществе обозначал целый ряд явлений, которые позволяли резко отграничить его от предшествующих фаз социального развития. О. Тоффлер говорит о «третьей волне», совершенно непохожей на две предыдущие. Г. Кан называет общество «третьей волны» «постэкономическим», А. Турен – «программированным», П. Дракер – «посткапиталистическим», У. Дайзард – «информационным», М. Кастельс – «информациональным». Эти и подобные определения по-своему отражают его особенности. Белл выделил три основных, по его мнению, аспекта постиндустриального общества: 1) переход от индустриального к сервисному обществу; 2) решающая роль теоретического знания для осуществления технологических инноваций; 3) превращение «интеллектуальной технологии» в ключевой инструмент принятия решений(13;с.330). В таком обществе на первое место выходят знание и информация как источники стоимости и власти(13;с.335). Д. Белл, Т. Стоуньер, П. Дракер делают из этого вывод о замене «триады земли, труда и капитала» знанием. Дракер так объясняет причину такой трансформации: «…на протяжении первого этапа … знания использовались для разработки … производственных технологий … Сегодня знание … применяется в сфере самого знания … Знание быстро превращается в определяющий фактор производства, отодвигая на задний план и капитал, и рабочую силу…»(12;с.70-71). Эти слова создают впечатление отказа от категорий капитала и труда и, стало быть, понятия класса. На деле западные социологи сохраняют эти концепты, но прослеживают их трансформацию по ряду направлений. Подчеркивается изменение самой категории экономической собственности. Как отмечает Дракер, «все большее количество людей работают с компанией, например, в области обработки и оценки данных, но не на компанию, не как ее работники»(8;с.39). Белл делает радикальный вывод о том, что «сегодня собственность остается только юридической фикцией»(8;с.38). Преобладающей формой собственности называется владение информацией и знанием(23;р.6). Расширяются границы самого понятия капитала за счет включения в него внеэкономических форм. Отсюда распространение концепций множественности форм капитала, одну из наиболее систематических разработок которых мы проанализировали на примере концепта капитала в построениях Бурдье. Их значение теоретики постиндустриализма оценивают с учетом формирования «общества знаний», где возрастающую роль начинают играть неэкономические формы капитала. Ф. Фукуяма определяет социальный капитал как «возможности, возникающие из наличия доверия в обществе», «естественную склонность к объединению», возникающие как в семье, так и на уровне «всего народа»(4;с.134-135). Л. Эдвинссон и М. Мэлоун рассматривают интеллектуальный капитал как соединение человеческого (совокупность знаний, навыков, творческих способностей, моральных ценностей компании, культура труда) и структурного (програмно–техническое обеспечение, организационная структура, патенты, торговые марки, отношения между компанией и крупными клиентами) капитала(4;с.434). С этим связана еще одна важная тенденция в западной социологии – отход от субстанциалистско-экономистского понимания класса. Паркин отмечает: «Если между западными социальными теоретиками и существует согласие по поводу модели класса, то оно касается … разделения между физическим и умственным трудом»(7;с.231). Это разделение чаще всего трактуется в терминах символического понимания класса. Так, Кан относит к «символическому классу» тех, кто зарабатывает «деньги, имея дело лишь с символами, - это продюсеры, издатели, большинство работников средств массовой информации … Они … не используют свои руки или орудия труда для … производства различных товаров»(13;с.184).

К символической интерпретации близок и И. Валлерстайн. Он соглашается применять понятие класса как «исторически специфическое» именно для «капиталистической мироэкономики». Эта трактовка сближает его с узким толкованием класса Вебером, который ограничил время появления классов капитализмом. Отказ от перцепции класса как «неизменной реальности» позволяет Валлерстайну подчеркнуть динамическую сторону концепта «класса в себе» и «класса для себя». Первый тип классов он называет «становящимися классами», а второй – «ставшими классами». В отличие от многих марксистов и функционалистов американский социолог не проводит различия между объективным положением класса и субъективной принадлежностью к нему. Он пишет: «Объективное положение класса является реальностью лишь постольку, поскольку оно становится субъективной реальностью для группы…»(5;с.86).

Дилемма объективной или субъективной природы класса возникает и в анализе Бурдье. Решение этой дилеммы он строит на идее синтеза реализма и номинализма, исходя из признания их недостаточности как самостоятельных методологических платформ. Недостаток реализма или «объективизма» французский социолог видит в понимании классов как «реальных групп», а погрешности «номиналистического релятивизма» - в отказе от признания объективно существующего социального пространства. Однако возможности их синтеза совсем не очевидны. Еще Б. Рассел заметил, что спор реализма и номинализма не решен. История философии показывает, что реализм и номинализм не имеют однозначно противоположных значений. Реализм охватывает как идеалистические, так и материалистические доктрины и строится на реификации и онтологизации понятийных структур мысли. Номинализм может вести не только к субъективному идеализму, но и к эмпирическому реализму, пришедшемуся по вкусу науке. В отличие, например, от «вещи в себе» И. Канта, которая существует вне пространства и времени, не выразима в человеческих понятиях иначе, чем апофатически, общество – посюстороняя реальность, воспроизводится в ходе деятельности людей, выражается в имманентных категориях человеческого мышления. Социальное пространство здесь не исключение. Оно как порождение субъект-субъектных отношений есть их объективация, а не объективная реальность. В терминах философии Канта пространство – априорная категория, задающая вместе с другими априорными категориями предметы опыта (а не мира). Соединение реализма и номинализма помогает лишь концептуализировать идею социального пространства, но не доказать его объективное существование. Смешение эпистемологии и онтологии – основной недостаток методологии Бурдье, который она разделяет с «идеал-реализмом». Не случайно у него возникает противоречие между признанием реальности социальных различий, не сводя их к «теоретическим артефактам», и отказом признать классы «реальными группами»(6;с.59–60). Классы оказываются «классами на бумаге» или «возможными классами». Необходимы еще «политическая работа» и «хорошо обоснованная теория», чтобы «бумажные классы» путем мобилизации агентов начали действовать как реальные классы. «С помощью эффекта теории, – пишет Бурдье, – мы выходим из чистого физикализма, но не бросаем достижения фазы объективизма: … социальные классы … нужно еще “создавать”. Они не даны в “социальной реальности”» (7;с.231). Логика подхода Бурдье созвучна не только марксистскому, но и ленинскому пониманию класса для себя, согласно которому программа преобразования общества как «хорошо обоснованная теория» вносится в сознание рабочего класса революционной интеллегенцией с целью мобилизации его основных сил, так как сам пролетариат не может выработать такую программу. «Серия разрывов с марксистской теорией» оборачивается у Бурдье не синтезом реализма и номинализма, а соединением идеи «класса для себя» в ее марксистском и даже ленинском изложении с символической трактовкой социальных явлений. Тяга к символической интерпретации сближает построения Бурдье с номиналистическим типом социологического дискурса.

Изменения в сфере трудовых отношений рассматриваются в контексте процесса, при котором знание и информация становятся, говоря словами Т. Стюарта, «исходным материалом» и «конечным продуктом их деятельности». По данным Дракера, если в 50-е гг. работники физического труда составляли большинство в развитых странах, то к 1990 г. их доля сократилась до 20% от общего числа занятых(12;с.93). По данным Т. Стюарта (за 90-е гг.) пропорционально каждому году дополнительного обучения производительность труда городской рабочей силы увеличивается на 2,8%(12;с.386).

Кастельс пытается осмыслить концепты капитала и труда на базе трактовки марксистского понятия способа производства как «способа развития». В его попытке определить в рамках каждого способа развития фундаментальный для повышения производительности производственного процесса элемент - отзвук монистической методологии марксизма. В его характеристике исторически известных способов развития проявляется зависимость от технологического детерминизма концепций постиндустриального общества. Однако Кастельс видоизменяет их контуры. Он не разделяет плоский эволюционизм ранних версий теории постиндустриализма с их верой в то, что «настоящие … тенденции будут … эволюционировать в том же направлении, достигая … совершенных форм»(22;с.114). Введение им термина «информациональный» призван также показать особенность поздней фазы постиндустриального развития. «Термин «информационное общество», – пишет Кастельс, – подчеркивает роль информации в обществе. … Термин “информациональное” указывает на атрибут специфической формы социальной организации, в которой … генерирование, обработка и передача информации стали фундаментальными источниками производительности и власти»(9;с.42). При этом Кастельс отвергает допущение единой модели информационального общества. В отличие от концепции «сервисного общества» Белла, где фиксируется изменение видов деятельности, концепция информационального общества Кастельса делает акцент на изменении «технологической способности использовать в качестве прямой производительной силы … способность обрабатывать и понимать символы»(9;с.104). Ключевая черта такого общества – сетевые структуры – сохраняет его буржуазный характер, но отличает от предыдущих форм капитализма глобализмом и накоплением капитала в сфере обращения, т.е. доминированием сети потоков финансового капитала(12;с.497). С сетевой логикой Кастельс связывает перестройку в сфере управления фирм в направлении отхода от традиционных различий между крупными корпорациями и малым бизнесом. Вывод о смене форм управления поддерживает и Тоффлер, объясняя ее утратой эффективности «вертикальной иерархии». Однако по мнению Фукуямы, «вовсе не очевидно, что информационная революция ведет к отмиранию крупных организаций с иерархической структурой»(12;с.133). Кастельс полагает, что «командный менеджмент» функционирует в системе управления «горизонтальных корпораций», а не «вертикальных бюрократий». Изменения в управлении корпорациями, по Кастельсу, повлекли за собой трансформацию трудовых отношений. В результате происходит «индивидуализация труда». «Мы являемся, – пишет он, – свидетелями обращения вспять исторической тенденции к наемному труду и социализации производства … индустриальной эры»(9;с.255). Переход от массового производства к гибкому меняет структуру работы, где превалируют временная работа и работа с неполным рабочим днем. С этими процессами Кастельс связывает эрозию «традиционной формы работы», которая основывалась на занятости в течение полного рабочего дня, очерченности профессиональных позиций, «модели продвижения на протяжении жизненного цикла». Последствия этого явления оцениваются по–разному среди западных исследователей. Р. Клаттербак предвидит резкий рост безработицы из-за снижения доли физического труда и сокращения рабочей недели(23;р.6). Кастельс, с одной стороны, не соглашается с тем, что мир движется к «безработному обществу», с другой, замечает, что «основная масса родовой рабочей силы не имеет постоянного места работы»(9;с.499). Тоффлер подчеркивает, что работа как продукт индустриальной эпохи стала «анахронизмом». Оттенки в этих точках зрения объясняются разными уровнями видения данного явления. Одни смотрят на него с позиции эволюции системы наемного труда, другие – с позиции эволюции общества. Еще Л. Мэмфорд писал: «…работа, … отделенная от других биологических и социальных действий, не только занимала полный день, но все больше завладевала всем жизненным временем. Эта была фундаментальная отправная точка, которая … вела к … механизации и автоматизации всего производства»(13;с.233). На гребне «третьей волны» человечество вновь возвращается к тому времени, когда работа не была отделена от «других биологических и социальных действий». Казалось бы «отделение капитала от труда становится невозможным», однако, это не совсем так, в силу того, что феномен социально-классового расслоения вокруг разных форм капитала. Так, по Эдвинссону и Мэлоуну, из двух составляющих интеллектуального капитала (человеческого и структурного) только человеческий капитал не может быть собственностью компаний. Клаттербак обращает внимание на формирование «нового типа богатства и бедности» на основе отношения к обладанию информацией и информационными технологиями(23;р.6–7). По мнению Фукуямы, «классовые различия, существующие сегодня в Соединенных Штатах, вызваны прежде всего различиями в образовании»(8;с.39). Кастельс отмечает «фундаментальный раскол в информациональном капитализме» между родовой рабочей силой, «потенциально заменимой машинами или другими членами родовой рабочей силы» и нуждающейся в «производителях для защиты своих позиций», и информациональными производителями(9;с.500).

В то же время выводы Кастельса противоречивы. С одной стороны, он отрицает тенденцию к поляризации структуры занятости, подчеркивая момент разнообразия профессиональных структур в западном мире(9;с.213-214). По приведенным им данным, категория менеджеров, профессионалов и техников в США и Канаде составила около 1/3 рабочей силы, в Японии – 14,9%, во Франции и Германии – лишь четверть. Доля квалифицированных рабочих в этих странах сократилась, хотя и в разных пропорциях. С другой, он признает однов